человека.
Сторож протянул было очередной стакан Степан Иванычу, но тот показал жестом «давай сам» и заговорил вдруг с Женьком:
— Женёк, а ты ж марки вроде это… как это… в общем, увлекаешься марками?
Женёк удивленно посмотрел на Иваныча.
— Я это… — продолжил Степан Иваныч. — У меня же кум в Кишинёве. Так им как Бориска в девяносто третьем свободу совсем отдал, они ж тоже марки свои делать стали. Мне кум писал, я на конвертах видал.
Но не сразу. Они сперва клеили союзную старую нашу копеечную с гербом, а поверх наискось так писали английским — «Молдова». И цифирьки в уголку. Видел такие?
Женёк смотрел так удивлённо, как только мог. Почему? Почему какой-то даже не любитель ему такое рассказывает? Такое, чего он не знает?
Он так удивился, что неожиданно спокойно взял стакан из рук пившего после сторожа Чирика. Обычно Женёк очень нервничал, что подцепит чирикову заразу. До девок ему, правда, дела не было, но представлять свою рожу красной и шелушащейся ему было нехорошо. Виду он не показывал, но старался приметить, с какого края пил Чирик, и пить с другого. Откровенно вытирал стакан после Чирика платочком только Степан Иваныч. Хотя, возможно, так было просто потому, что больше ни у кого платков не было.
Сторож быстро налил из трёх бутылок Женьку, Женёк затаил дыхание…
— Я, если найду, отдам тебе, слышишь?
…Женёк хлопнул. И услышал одновременно ещё хлопок. Вернее, удар. Совсем другой, глухой, сильный, страшный. Одновременно Женёк увидел, как в сумерках на дороге детское тельце «сыначки» отлетело от кенгурятника мчащегося на всех парах джипа и, взбултыхнув в жиже серого воздуха веером ручек и ножек, безжизненно шмякнулось на газон. Женёк дольше обычного не открыл носа, чтобы пойло от неожиданности не полилось ноздрями. В груди громко толкалось сердце. Женёк с силой протолкнул пойло в глотку, вдохнул, выдохнул и, не отдавая никому стакана, начал подталкивать мужиков в глубь дворов:
— Пошли, мужики, в песочницу, а то что мы, как кони, всё на ногах… Пошли, Степан Иваныч… Что ты там про марки говорил? Отдашь? Просто так?
— Да просто так, конечно! Что ж мне, солить их?
И мужики пошли в глубь дворов.
Некому
Сначала долго ехали в метро, через весь город. Последняя станция ветки — Рыбацкое, сумрачный район Питера, словно навсегда оставшийся в 90-х. Мы с Аней вышли на поверхность, морщась от узнавания — вот трамвайное кольцо, вот «Пятёрочка» с вечно гнилыми овощами. Вот здесь я стоял, дожидаясь Аню, когда она поехала занимать денег, а вон там, в луже, лежал мёртвый бомж.
Всего год назад, осенью мы снимали здесь комнату у Татьяны Михайловны. Это была комната её сына, который за месяц до этого вместе с товарищем убили кавказца. Запинали насмерть — она рассказывала: когда сын пришёл домой, на его ботинках не было подошв. В Кресты поехал в новых.
Комната была крошечной. На стене — кровавая надпись «Король и Шут», на двери — голая баба и череп. Старый диван даже не скрипел, а как-то предсмертно крякал, стол отсутствовал за ненадобностью.
Каждый вечер к Татьяне Михайловне заходил сосед — огромный мужик в растянутой майке и с родимым пятном на шее. Вместе они выпивали под телевизор. Иногда она сразу выгоняла его, если была не в настроении. Мы сидели, как мыши, в своей комнатке. Слушали радио «Максимум» на древней радиоле — хит-парад двух столиц. Мы же теперь жили в столице. У нас, в Сибири, радио «Максимум» не было. Но и мёртвые бомжи в лужах не валялись.
С работой не клеилось. Я устроился грузчиком в магазин за сто рублей в день — хватало на вечерние пельмени и на метро. Но скоро сильно простыл, свалился, с работы пришлось уйти.
Однажды на рынке, который в Рыбацком справа от входа в подземку, нам помогла овощами нерусская женщина Роза. Когда мы тихо совещались, что купить — луковицу или две картофелины, она не выдержала: «Да что я, не помогу, что ли? Пенсионерам помогаю…» Побежала в глубь своей палатки и вернулась с полным пакетом: капуста, картошка, морковка, лук. Ещё, помню, как-то топали тёмным мокрым вечером «домой», и я психовал из-за того, что оставили в «Пятерочке» последние деньги. Аня плакала: «Но это же на еду! Это же на еду!» Купили тогда майонез, кажется.
Но — жили. Хозяйка предлагала сосиски в долг, мы, помнится, отказывались. Она работала сварщицей на судостроительном заводе — вечером устало сидела на кухне, свесив тяжёлые, тёмные руки в глубоких шрамах, ждала, пока сварятся макароны. Но улыбка у неё была хорошая: робкая и искренняя. Только улыбнётся и сразу молодеет лет на тридцать. Каждую субботу она нагружала сумки, ставила их в маленькую тележку и отправлялась к сыну в Кресты. Вернувшись, немного выпивала и плакала.
Нам было жалко хозяйку, но помочь ей мы не могли Да и устали мы очень от жизни в Рыбацком, так что, когда нашёлся вариант получше, тут же засобирались. Съезжали в спешке, перед самым Новым годом, и оставили в комнате форменный бардак. Через пару дней пришли с шампанским, чтобы убраться и попрощаться по-человечески. Татьяна Михайловна встретила нас с улыбкой и показала до блеска вымытую комнату. И всё время, пока мы