— Я не прошу от тебя многого. Начнем с малого. Все равно рано или поздно ты в меня влюбишься. Так мне подсказывает интуиция. Оттого-то я такая смелая. Я уже давно знаю, что есть такой мужчина, которого я полюблю огромной любовью и который полюбит меня.
Может быть, это Роберт Шарка. Ты самый красивый, и твоя красота не сладкая, а мужественная. Ты, наверное, будешь моей первой и последней любовью.
Ее комплименты гладили мою очерствевшую душу. Распускающийся цветок был в моих руках, и я не мог в это поверить.
— Что будем делать? — спросил я.
— Послушаем, как токуют тетерева далеко-далеко в горах.
Разговор витал, как увядший лист. Мы упивались душистой тьмой вечера, разбавленной болью и бархатной печалью.
Я обнял ее и стал осыпать короткими поцелуями в губы. Она зажмурилась и вскоре высвободилась из моих объятий.
— Что вы делаете, ты и та женщина, когда вы вдвоем?
— Я рассказываю ей истории, — ответил я, — а она анализирует, оценивая мой Коэффициент доброты.
— Ты знаешь о моей болезни? У меня белокровие.
— Да, — неохотно признался я.
— Если кто споткнется и падет в пути, никто его не хватится, — сказала она и с дрожью прижалась ко мне.
— Не надо сдаваться, — я провел рукой по ее коротким мальчишечьим волосам. — И жизненные испытания иссякают, когда не принимаешь их близко к сердцу.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила Летиция.
— О Литве. Хорошо?
— Очень хорошо. С твоего разрешения я закурю. Месяц назад я начала курить.
— Что куришь?
— «Мальборо». То, что ты рекламируешь.
— К сожалению, из-за материальных трудностей команда «Идеал» вынуждена рекламировать сигареты, хоть это и расходится с высокими принципами Доброты. Жизнь несовершенна даже в самом совершенном государстве мира.
Я дал ей прикурить и стал рассказывать о далекой Литве и ее великих людях. В основу моей истории лег рассказ не раз бывавшей в Чикаго Валерии Чюрлёните-Каружене о своем брате, знаменитом художнике Мика-лоюсе Константинасе Чюрлёнисе.
Он шел под дождем через Алексотский мост, размышляя, как при такой погоде соловьи не простужают себе голосовые связки. На поверхности Немана раскачивались при смерти каунасские башни. Вдоль правого берега плыла наполненная гравием баржа. В двух лодках спиной к черным промокшим склонам сидели упрямые рыболовы. Дождь шел при свете солнца. В речной воде отражался изливающийся пурпуром закат. Бронзовая осень ползла — нет, грациозно ступала в неповторимой индивидуальной манере. Всякая индивидуальность — иллюзия, думал Чюрлёнис, и источник страдания. Чтобы от него избавиться, надо захватить частичку небытия. Умирают листья, умирает трава, вокруг дыхание небытия, почему так необычна для меня эта осень? Помню Каунас в мае, ту голубую сирень, гомон птиц. Нет. Осень обворожительнее. Лежишь, смотришь в окно и ждешь, когда стемнеет. На улице звенят расшевеливаемые ветром желтые листья. Дворничиха скребет неустающей метлой. Передаст ли кто-нибудь то сложное чувство, которое вызывают запах увядающей природы и тень небытия, лежащая на всем, на каждой клетке материи?.. Слово это только орнамент, прочерченный на дорожке кладбища. Оно неспособно выразить воздействие природы на чувствительную душу. Вот и Ратушная площадь. На краю площади рядом с липой чернело пепелище — остатки недавно сгоревшего купеческого дома. Липа с блином своего желтого берета напоминала то ли ливанский кедр, то ли индийский храм. Около дерева сидел нищий. Трудолюбивые литовские блохи заставляли его скрестись и чесаться. На нем было тряпье оборванца, позевывающие сандалии. Осклабившееся черепоподобное лицо и слезящиеся глаза, в которых угасла доверчивая надежда, говорили о том, что его жизненные силы уже на исходе. Шел дождь. Нищий, видать, готовился к последней атаке мягкосердечных граждан и уже собирался перекочевать под кров базилики. Чюрлёнис окинул взглядом по-осеннему грустную площадь и промокшего человека, точнее говоря, даже не человека, а карикатуру на человека. Что-то оборвалось у него внутри. Сжимая в кармане последние деньги, которые он нес домой, успешно продав картину, он подумал, что этот нищий в тысячу раз в худшем положении, чем он, честолюбивый художник, бедный в быту, но богатый Духовной жизнью и чистой, милой сердцу работой. В одно мгновение его пронзила невыносимая мысль, что если он не отдаст нищему тех денег, то не сможет себя уважать, не сможет называться христианином и посещать богослужения.
— Вот вам на хлеб, — сказал Чюрлёнис, бросая в шапку последние монеты. — Идите, где-нибудь согрейтесь. Не сидите под дождем. Подал ли вам кто-нибудь, кроме меня?
— Рыбаку попадается когда хорошая рыба, а когда калоша, — ответил нищий. — Скорее наглец станет вежливым, чем скупой даст милостыню.
— А как здоровье, разве не боитесь простудиться?
— Не всем удается прожить дольше, чем жили их родители. Мне, наверное, не удастся.
В луже булькали капли дождя. Солнечное зарево скрылось за фиолетовым облаком. Сгоревший дом еще дымил мельчайшими пылинками. Из гимназии, ежась, вышли гимназисты. Площадь пересекал коричневый сторожевой пес. Он хромал. Фасады домов выглядели серыми на грязном фоне. Перед глазами