— Зато правильная. Год мне был. Как сейчас помню, поле белое-белое, а немцы черные. Представляешь? Поле белое, а немцы черные.
Колька представил. Немцы в его представлении проваливались в снег, проклинали промокшие ноги, в любом случае двигались навстречу собственной смерти. Только жалеть их не хотелось, потому что за спиной у них на снегу лежала Зоя Космодемьянская. Как на фотографии из пионерской комнаты. В разорванной рубашке, с петлей на шее, с голой грудью, красивая до помутнения в глазах.
— Представляешь? — шептал Колькин сосед по парте. — Ее немцы заставляли керосин пить!
Колька в ужасе зажмуривался и старался думать о чем-то другом. Керосин пить нельзя. Пару раз, когда Колька где-то на улице подхватывал вшей, мамка намазывала голову керосином и держала его, пока кожа не начинала гореть пламенем. Только тогда смывала, вычесывала гнид, оставляла в покое. Волосы становились похожими на бархат. На синий бархат толстого мамкиного альбома, который Колька любил листать и спрашивать:
— А это кто? А это? А это кто?
— А это наша бабушка.
— Красивая!
— Красивая, — о чем-то задумывалась мамка.
Колька знал, о чем она задумалась. О том, что отец носил в бумажнике не ее фотографию, а фотографию красивой артистки Натальи Фатеевой. К ней он, наверное, однажды и уехал. Или не к ней, но в ее направлении. Вот только была ли в его бумажнике Колькина фотография? Этого Колька так никогда и не узнал.
Детство состояло еще и из страха. Колька не помнил, откуда взялся этот страх. Может быть, он перешел к Кольке в наследство от мамки, может быть от бабушки, а может быть, отец, уезжая от маленького Кольки, увез с собой не только фотографию красивой артистки Натальи Фатеевой, но и всю причитающуюся Кольке смелость. И остался Кольке в наследство один только страх, поскольку страх воспитания не требует, он от природы, выползает, выбирается по ночам из каждого угла избы, проникает в сны, схватывает за суставы в мгновения драки, которая немедленно превращается в избиение. Уже потом, когда Колька вырос, повзрослел, поистаскался и погрузнел, он почти догадался, что ему помешало во всех этих передрягах на улице, в школе, в армии, воспитать в себе смелость, отыскать хотя бы ее крупицы, корешки, ямку, если она была выдрана с корнем. Удивление.
Именно удивление.
Удивление, которое обращалось шоком и полным ступором. Вы спросите, чему же тут удивляться? Ну, как же? Ведь били-то Кольку ни за что. За всю его обыкновенную жизнь за дело его избили два раза. Первый раз он попробовал чужих кулаков на собственных скулах, когда не по умыслу, а случайно донес воспитателю имя маленького негодяя-сорванца. Второй раз, когда от скуки вышиб доску из ограждения хоккейной коробки. Трудяга парень отбросил в сторону фанерную лопату, не раздумывая, разбил Кольке губу и вновь взялся за лопату.
Все остальные избиения были не за что. Просто так. Для порядка. Или из-за его отсутствия.
И Колька начал уменьшаться.
Каждый удар, пинок, насмешка, издевательство отнимали от него небольшую часть. Крупицу. Частичку. После каждого унижения Колька сам себе казался ниже, легче, младше и слабее, чем он был на самом деле. Ночами, утыкаясь носом в подушку, Колька ругал себя, ненавидел себя, внушал себе смелость и храбрость, но когда дело доходило до очередной драки, не мог шевельнуть ни рукой ни ногой.
И вновь уменьшался.
Вот такое удивление.
Он просто не мог представить себе, как это ударить человека по лицу.
К окончанию школы он уменьшился на четверть.
К приходу из армии от него осталась едва половина.
А потом он и вовсе исчез.
Мгновенно.
В трамвае ехали только женщины, и когда двое молодых и крепких, пьянея от собственной безнаказанности и еще чего-то, стали издеваться над молодой девчонкой, Колька, которого уже давно звали уважительно Николай, втянул голову в плечи, вжался в кресло и таял, таял под возмущенными взглядами женщин, пока те не ринулись толпой на обезумевших уродов и не выкинули их из трамвая вместе с Колькой. Выродки попинали случайную жертву под горячую руку ногами по ребрам, размолотили губы, нос, вывернули карманы, а он впервые в жизни получал облегчение. Он уже давно понял, что боль исчезает после первого удара. Когда бьют — не больно, боль приходит потом, но теперь он радовался этой боли. И уже прижимая к окровавленному лицу пригоршни снега, Колька подумал, что все кончилось. В груди ничего более не схватывало, не захлестывало волнами стыда. Теперь там царила пустота. И понеслась, раскручиваясь, катушка жизни обратно, к грязной улице, почерневшей церкви и вытоптанному кладбищу. К тяжелым оцинкованным ведрам с водой и замерзшим маминым рукам. К непонятной ненависти в детских глазах и отчаянной дрожи в коленях. Где было упущено? Где выпала не та карта? Где ушло в песок крошечное зернышко мужества?
И поверх этой пустоты легким туманом поднялось сожаление. Ведь прививали от кори, дифтерита, оспы. Отчего не укололи от трусости? Вся жизнь бы