пригнали, погрузили кое-какую немудрящую мебель, чемоданы и съехали.
— Все увезли? — спросил я.
— Откуда мне знать, я в квартиру не заходила. Может, они имущество делить стали? По крайней мере, ни дамочка эта в розовом платье, ни сын его не появлялись. Я так думаю, что скрылись они. Уехали. Вот приедут, а ни вещей, ничего…
Я слушал Евдокию Ивановну, смотрел на обшарпанную дверь квартиры Алексея и испытывал то же чувство, какое испытывает рыбак, когда неведомая рыбина плавно сойдет с крючка, не показав ни огромного хвоста, ни облитого солнечной чешуей бока. Сиди и гадай, что это было. И еще обиду. Обиду не за злополучный заслуженный удар в лицо, а за неисполненное обещание Алексея. Я терпеливо выслушал неугомонную соседку, вернулся в квартиру и подошел к окну. Ни «ауди», ни «пассата» во дворе не было. Падающая звезда пересекла небо, погасла в кустах и не принесла никакой пользы. Кажется, я опять не успел загадать желание.
Прошло несколько дней. И еще несколько дней. Плавно закончился июнь. Или не закончился, а просто изменил имя. Как меняет имя девушка, когда вдруг обнаруживает через некоторое время, что люди в автобусе, или в метро, или в магазине называют ее уже женщина.
И морщинки возле глаз.
Но вот уже и это ушло в никуда, и август расцветает цветной сединой, обещая зиму.
Я сижу у компьютера и думаю о том, что господь не может справиться с этим потоком и носится, маленький и вспотевший, по коридорам своей вселенной с коробками магнитных или иных носителей в руках, чтобы успеть ничего не упустить и записать каждую секунду ускользающего времени.
Мои герои мертвы. Я забываю их имена и как всегда в таких случаях начинаю что-то еще. Как золотоискатель, который опускает свои приспособления в каждую таежную речку, рассчитывая, что, может быть, сейчас уж блеснет.
Август.
Тогда в июне все встало на свои места. Вовчик, Верка и Серега уехали на Ладогу. Колбасу взяли тоже, и она вернулась оттуда через месяц, худая и утомленная свалившимся на нее собачьим счастьем. Канарейка улетела у меня на второй день, и перед приездом хозяев я купил новую, которая внешне была точно такой же, но оказалась на редкость голосистой, что дало повод Вовчику предположить, что его свояк дурно влияет даже на птиц. Я вернулся в свою квартиру, а через неделю по Пашкиной наводке в качестве сопровождающего уехал с каким-то важным грузом в Челябинск, где три дня ходил по пыльным кабинетам, доказывая эту важность пожилым импотентам и раздраженным их импотенцией женщинам. Попутного груза обратно не было, почему- то мы с нашими машинами оказались в Казани, и вернулся я домой только позавчера. Дома было спокойно. Соседка уехала под Калугу к младшей сестре варить варенье. В кармане у меня похрустывало сытое двухмесячное существование. Вот только не писалось и не думалось. В таких случаях я всегда делал одно и то же. Ехал на метро на другую сторону Москвы, выходил где-нибудь на Северянине или на Варшавской и шел пешком в свое Строгино, затрачивая на это целый день, покупая дешевые пирожки и сосиски, вращая головой по сторонам и рассматривая женщин. Конечно, я не был новым Гиляровским. Я был праздным созерцателем окружающей жизни, которая текла вокруг, не задевая ни всплеском, ни брызгами, ничем. Этот мир заканчивался и умирал. Умирал, не подозревая об этом, потому что через четыре месяца первая зима с цифрой два вступит в свои права, и весна будет уже в другом измерении.
Я ехал к старому знакомому, который когда-то баловался прозой, но вовремя остановился и теперь участвовал в различных литературных проектах в качестве составителя, редактора и еще неизвестно кого. В портфеле лежали две прошлогодние повести, которые я не смог никуда пристроить в прошлом году и рассчитывал определить в новый, создаваемый приятелем альманах. Я заранее знал, что он скажет, увидев мои листочки. Он глубоко вздохнет. Скажет, что сейчас время больших форм и эпических повествований. Он скажет, что, если я не хочу писать литературную порнографию или безупречный, но никому неинтересный словесный бред, я должен писать «Сто лет одиночества» в русской тональности или хотя бы «Двадцать лет», но в том же направлении. Я отвечу, что, если мои герои гибнут или растворяются на сотой странице, я не могу заставить их существовать еще сто пятьдесят страниц, или это будет существование под капельницей и в реанимации. Приятель разведет руками и кисло добавит: «Ну, оставь, что ли. Я посмотрю. Хотя ты знаешь, ведь я ничего не решаю…» И я оставлю, заранее представляя и его ответ, и все последующие слова…
Напротив меня стояла молодая женщина, одетая в светлое платье до колен, подхваченное поясом на бедрах так, что складки фонариком свисали по бокам. У нее была короткая стрижка и сильно напудренное, как после эпиляции, лицо. Мне казалось, что она смотрела на меня, но определить точно этого я не мог, потому что на глазах у нее были черные очки «стрекоза», и смотреть она могла куда угодно. Тем не менее, я чувствовал взгляд, отворачивался, отводил глаза, но очки притягивали меня, и я готов уже был уйти в другой конец вагона, как вдруг мой взгляд опустился на ее шею. На шее возле узелка золотой цепочки и затейливого кулона змеился голубой шрам, начинающийся из белесой точки между ключиц. Я смотрел, не дыша, на этот шрам, пытаясь вспомнить, где я его видел, и почему сердце у меня замирает и взрывается ударами в висках. Поезд метрополитена остановился. Девушка сделала шаг на платформу, двери сомкнулись, и перрон умчался назад, унося вместе с собой цокающую туфельками незнакомку. Почему я не вышел вслед за ней? По той же самой причине, по которой до сих пор пишу никому не нужные повести и рассказы.
Все было почти так же, как я и ожидал. Приятель сказал все предполагаемые мною слова, только работы мои не взял, а предложил занести их в какой-то кабинет, куда я не пошел, потому что не хотелось до конца следовать назначенному року. Я вернулся домой, включил компьютер и замер, глядя на