Через какое-то время автор «Суворова» получил открытку с коротким посланием: такого-то числа в такое-то время позвонить по такому-то телефону. И подпись – Поскребышев. Каждый советский писатель и грамотный читатель знали, что Поскребышев – секретарь Иосифа Виссарионовича Сталина.
Тогда далеко не все советские писатели имели дома телефон. У Шошенского, то есть у его дедушки Ефима Зозули, он, например, имелся, и то, надо думать, поставили его далеко не сразу, иначе Лёнька сидел бы без автографов знаменитостей. У простого русского автора «Суворова» телефона, конечно, не было. Да, еще одна очень важная деталь. В открытке указывалось, что при себе, то есть когда звонишь, необходимо иметь рукопись собственной книги.
Вместо того чтобы пойти позвонить к соседям, автор «Суворова», видимо, не обладая быстротой мышления своего героя, – один бессмысленный переход через Альпы чего стоит! – отправился на улицу к телефону-автомату. Пока он плетется через двор, держа папку подмышкой и не ожидая ничего хорошего от предстоящего разговора, обратим ваше внимание на то, что героев прославляют, как правило, нелепые поступки, от которых порой вреда больше, чем пользы. Пристроив папку с тесемочками, куда были уложены, как сейчас бы сказали, листы А4, на пустую металлическую полку, на которой предполагалось, как в цивилизованных странах, хранить телефонную книгу, он в назначенный час набрал указанный в открытке номер из будки телефона-автомата, стоящего рядом с магазином «Русские вина». Когда в ответ на его звонок подняли трубку и сказали: «Секретариат товарища Сталина», писатель назвал свою забытую ныне фамилию. «С вами сейчас будет говорить Иосиф Виссарионович», – сказали ему, и вот тут автор «Суворова» чуть не потерял сознание. Он стоял в будке, потный и дрожащий, а рядом за дверцей уже выстроилась маленькая очередь из двух-трех человек. Напомним, что история разворачивалась на одном из самых оживленных перекрестков города Москвы. В трубке долго что-то щелкало, потом глухой голос с сильным грузинским акцентом, пропуская всяческое приветствие, сразу сказал: «Откройте страницу двенадцать и во втором абзаце сверху после слов…»
Дрожащий писатель, проделав чудеса ловкости, сумел открыть папку, достать вечное перо, как голос в трубке уже произнес: «А тэпэр откройте страницу тридцать семь…»
В стекло дверцы автомата постучали пятнадцатикопеечной монетой. Поскольку у писателя свободно могла двигаться только голова, он ею кивнул, давая понять, что видит растущую очередь…
Еще и трети рукописи не было пройдено, а народ уже бесновался около будки, на которой через трафарет была нанесена надпись: «Разговор не более трех минут». Автор «Суворова» не нашел ничего лучше, как высунуть наружу голову и закричать: «Тише, товарищи, я разговариваю с товарищем Сталиным!» Озверевшая от такой наглости очередь ринулась выдирать писателя из будки. Последнее, что он успел прокричать в трубку: «Иосиф Виссарионович, у меня дома нет телефона, звоню из автомата, но тут очередь! Не дают говорить!» С последними словами его выбросили на улицу, а следом и папку с тесемочками. В сильной ажитации писатель собрал с тротуара и сложил в папку свою рукопись. Затем, к гадалке не ходи, направился в магазин «Русские вина». Даже не выпив, он уже на подгибающихся ногах с бутылкой в кармане вполз в свой двор и, увидев в нем зеленую военную машину и солдат в форме МГБ, даже успокоился, что не придется трястись до ночи. По широкой лестнице он поднялся на свой этаж, подсознательно отмечая по солдату на каждой площадке. Дверь в его квартиру была открыта настежь. В коммунальном коридоре стояла непривычная тишина, и кроме очередного солдата в нем никого не было. Открытой оказалась и дверь в его комнату. Автор «Суворова» выдохнул из легких последний воздух свободы и взошел на свою жилплощадь, как на Голгофу. Посреди комнаты возвышался золотопогонный офицер, который протягивал ему трубку полевого телефона. Писатель автоматически прижал ее к уху и сразу, без паузы услышал: «А тэперь откройте сто двенадцатую страницу и после слов…»
Легенда заканчивается тем, что на следующий день автору «Суворова» поставили в комнате постоянный телефон и убрали с лестницы солдат, которые все это время держали в руках телефонный провод так называемой «воздушки». Не прошло и года, как писатель получил Сталинскую премию второй степени. Получил бы и первой, но, наверное, соавтору неудобно было так себя возвеличивать. Все же знают, каким скромным человеком он был, генацвале!
Выйдя из арки дома Шошенского и пройдя «Русские вина», можно было зайти в кафе «Арфа». Тоже знаковое место. С первого по четвертый курс я регулярно в нем просиживал вечера.
Однажды в начале зимы я пришел в «Арфу» вместе с Зегалем. Увидев Сашу, бессменный швейцар «Арфы» Михалыч поморщился. Еще не существовало такое понятие, как «служба безопасности», и охрану в Москве осуществляли не молодые люди из провинциальных городов Центральной России, а пожилые отставники-офицеры, как правило, живущие рядом с охраняемым объектом. Поскольку детство Зегаля прошло именно в этом переулке, Михалыч прекрасно знал о неоднократных выходках Саши, недостойных порядочного пионера, а теперь комсомольца.
– Опять приперлись, – отметил наше появление Михалыч.
– Не обращай внимания, – тихо сказал мне Саша, но так, чтобы швейцар слышал. – У него мания преследования, но в сущности он безобидный старик.
Зверское выражение лица Михалыча, напоминающего городового из революционных фильмов, говорило о том, что он страдает скорее манией нападения, если такая существует.
Забегая вперед лет на пятнадцать, вспомню историю, характерную для московского швейцарства. Я оказался невольным свидетелем выяснения отношений в доме родителей прославленной советской фигуристки Ирины Родниной, куда попал с ней вместе по каким-то корреспондентским делам, скорее всего в поисках ее детской фотографии.
Отец Родниной, полковник в отставке, Константин Алексеевич, был со мной хорошо знаком, поэтому пожаловался: «Вот Юля (жена) и Ирина меня ругают, что я устроился швейцаром в гостиницу “Юность”. Говорят, непрестижно! – по складам произнес невысокий, но с офицерской выправкой, Ирин папа. – А ты сам посуди, чего тут непрестижного: двое суток отработал, трое – на рыбалке!» Мама Иры Юлия Сергеевна презрительно скривила губы. Ира просто сжимала кулаки, но против папы выступать явно боялась.
Спустя пару месяцев мне рассказали, как мой товарищ, популярный тогда фигурист Юрий Овчинников, ломился ночью в гостиницу, а швейцар его туда не пускал. Оскорбленный Юра вскинул голову и гордо сказал: «Вы что, меня не узнаете? Я – Юрий Овчинников!» На что швейцар ему ответил: «Нет, Юра, это ты меня не узнаешь! Я – папа Иры Родниной».
Пожилая официантка тетя Таня и барменша толстая Маргарита смотрели на нас с плохо скрываемым презрением. Нас обслуживала худая рыжая игривая Инна. Кружевной белый фартучек и небольшой накрахмаленный кокошник (обязательная форма официанток всех тогдашних кафе и ресторанов, отличался только цвет платья) на Инне смотрелись вполне кокетливо. Но тетя Таня и Маргарита выглядели в них довольно нелепо. Правда, в советской действительности глаз и не к тому примыливался.
От большого ума я умудрился привести в «Арфу» маму во время ее очередного приезда в Москву, и, увидев мои запанибратские отношения с официанткой, она страшно напряглась.
– По-моему, нам здесь не рады? – спросил Саша у Инны.
Та неопределенно пожала плечами: мол, сами понимаете…
Причину такого приема Саша прекрасно знал и мне уже давно проболтался, хотя явно собирался скрыть эту историю.
За две недели до нашего прихода Саша и Женя Любимов познакомились в «Арфе» с двумя симпатичными девицами. Изображая страсть, Саша даже откусил у одной из них на кофте маленькую пуговицу, ту, что застегивается сзади на шее. Потрясенные таким ухаживанием, девицы не отказались, чтобы интеллигентные студенты-архитекторы сопровождали их до дома. Они снимали комнату на самом краю Москвы, в конце Алтуфьевского шоссе. Доехать туда поздно вечером еще было реально, но вернуться обратно – невозможно. Вместо того чтобы, проводив девушек и поцеловавшись с ними в подъезде, сразу развернуться к последнему автобусу, Любимов и Зегаль, почувствовав легкую добычу, поднялись выпить кофейку. Кофе им налили, но в интиме отказали. Начались бесконечные уговоры. Партия перешла, как говорят шахматисты, в цугцванг, то есть ходов, улучшающих ситуацию, не осталось. Тогда Саша изобразил, что у него начинается сердечный приступ, и со стоном, держась за грудь, повалился на пол. Девушки заохали и стали перетаскивать его на постель. Сдуру он подмигнул гордому Любимову-Пронькину. Но тут Любимова вдруг укусила какая-то муха, он встал, напялил котелок, артистически перекинул через тонкую шею белое кашне (дело происходило зимой), набросил на согнутую руку зонтик-трость и объявил: «Зегаль, хватит унижаться, пошли отсюда!» Саша молча сполз с кровати и поплелся за товарищем.