сожалению, я не могу поручиться, что среди них не было антисемитов. Тем удивительнее было восприятие слухов о супергерое, которым оказался еврей из Подмосковья, обвиняемый в сионизме, религиозном мракобесии и т. д. и т. п.
Говорили, что после допросов этого еврея следователи сваливаются от нервного потрясения. Знаете, в камере нередко желаемое принимают за действительное. Все мы люто ненавидели наших мучителей- следователей. Среди нас почему-то не оказалось героев. Поэтому я воспринимал рассказ о подмосковном еврее cum grano salis, как красивую легенду. Наконец троих из нас осудили и отправили по этапу. Не стану описывать 'столыпинский' вагон. В наше купе втиснули генерал-лейтенанта, симпатичного полковника, бывшего военного атташе в Канаде, и меня. Четвертым оказался тот самый легендарный еврей из Подмосковья.
Надо было вам увидеть этого героя! У Бориса Израилевича было добрейшее умное лицо. Голубые глаза младенца излучали тепло. Муху не мог обидеть этот герой. Толстовский Платон Каратаев в сравнении с ним был Соловьем-разбойником.
Естественно, нас интересовало, есть ли хоть малейшая доля правды в слухах, циркулировавших в камерах.
Мягким голосом, выражавшим его деликатную сущность, Борис Израилевич рассказал, что он глубоко верующий человек, хасид Любавичского Рабби, что у него не было бы никаких претензий к советской власти, если бы она выполняла обязательства о свободе вероисповедания. Для себя лично он желал возвращения на землю своих предков, на землю Израиля.
Его удивил наш вопрос, действительно ли он доводил следователей до нервного потрясения. Возможно, предположил он, речь шла всего лишь о теологических дискуссиях со следователями, во время которых он не уставал повторять, что вся их грубая сила даже не песчинка в пустыне в сравнении с Божественной силой, данной его народу. Эта сила проявлялась в течение тысячелетий, и ни легионы, ни костры, ни погромы не могли справиться с этой силой. И уж если Любавичского Рабби в прошлом веке не сломали в Петропавловской крепости царские жандармы из Третьего отделения, то его, рядового хасида, конечно не удастся сломать благородным следователям самой демократической и справедливой системы.
Нас позабавил его рассказ. Вероятно, этим бы и закончился процесс дегероизации Бориса Израилевича, если бы мы не стали свидетелями чуда. Да, я не побоюсь отнести происшедшее к категории чудес.
Вы знаете, кто такие 'вертухаи'? Это не просто охранники, а особая порода человеческого отребья. Если говорить о причинно-следственных отношениях, то не работа делает их такими, а такими их подбирают на эту работу.
Начальником 'вертухаев' в нашем вагоне был младший лейтенант, отвратительнейший экземпляр этого отребья. Маленький, несуразный, уродливый, он избрал наше купе объектом удовлетворения своей садистской сущности, обусловленной комплексом неполноценности. А в купе больше всего доставалось генерал-лейтенанту и мне. Судите сами, младшему лейтенанту предоставлена неограниченная власть над генерал-лейтенантом; невежеству, недочеловеку – над академиком. Я еще как-то крепился, а генерал был на грани самоубийства,
Добро, у него не было средств осуществить этот ужасный замысел.
Однажды это чудовище появилось у нас среди ночи. Он поднял генерал-лейтенанта, уличил его в каком то несуществующем нарушении и заставил быстро ложиться на грязный пол, вставать и снова ложиться.
Вдруг поднялся Борис Израилевич и, слегка раскачиваясь при каждом слове, обратился к нам со странной речью. Говорил он мягко, тихо, словно не было здесь этого выродка: 'Господь создал человека по образу и подобию своему. Глядя на гражданина начальника, даже глубоко верующий человек может начать кощунствовать. Но не следует забывать, что тело всего лишь вместилище души, и не так уж важно – Аполлон он или Квазимодо. Душа – вот поле боя'.
Стоя спиной к подонку, в нескольких сантиметрах от него, Борис Израилевич обратился к генерал- лейтенанту, взмокшему, грязному, несчастному:
'Вы командовали армией, и не мне вам объяснять, что такое противодействие сил. Не мне объяснять вам, что временно превосходящие силы противника еще не решают исход сражения. А вы, полковник, сколько подобных примеров могли бы привести из вашей дипломатической практики? Конечно, академик объяснит все это высшей нервной деятельностью и комплексами у гражданина начальника. Но Каббала объясняет это именно противоборством Бога и Сатаны за душу человека. Друзья, поверьте мне, гражданин начальник, в котором почти не осталось ничего, что делает человека человеком, еще не полностью завоеван силами ада. Он еще может возродиться для добра'.
Самым удивительным во время этого монолога было поведение 'гражданина начальника'. Он стоял неподвижно, словно в состоянии каталепсии. На его тупом лице просто не могла отразиться мысль. Но вдруг, не произнеся ни слова, он вышел в коридор.
До самого прибытия в зону эта гадина не посетила наше купе. Мы поверили в то, что Борис Израилевич как-то мог воздействовать на следователей, интеллект которых, несомненно, выше, чем у этого зловредного насекомого.
Не смею занимать вашего времени рассказом о моей лагерной Одиссее. Но если я выжил, то всецело и полностью обязан этим необычному человеку – Борису Израилевичу. Любой истинный ученый (а я смею тешить себя надеждой, что я истинный ученый) не может не верить в Бога. Нет, я не исповедую определенную религию. Но, будь я религиозным, несомненно, выбрал бы иудаизм. Борис Израилевич повторял неоднократно, что иудаизм проповедует мессианство, но отвергает миссионерство. Я безоговорочно верю в мессианское предназначение евреев. Вот почему, заметив, как мне показалось, нечто отличающее вас от массы знакомых мне ученых-неевреев, я не удержался и произнес обидевшую вас фразу. Надеюсь, сейчас вы простите старика и поймете, что у меня и помысла не было вас обидеть.
Я действительно простил старика. Его деловые письма, написанные мелким, дерганным, но разборчивым почерком, хранили тепло последнего рукопожатия.
Больше я не встречал Василия Васильевича Парина. Он умер еще до того, как мне снова довелось приехать в Москву.
… Шли годы. Новые события заполняли мою жизнь. В сравнении с ними статья и представление ее в 'Доклады Академии наук' оказалась преходящим малозаметным событием. Не просто рассказы о человеческих трагедиях, а непосредственное участие в десятках из них было моими буднями. Я помнил ушедших людей. Я хранил благодарность многим из них. Но счастлив человек, что умеет забывать. Рассказ Василия Васильевича затерялся в пакгаузах моей памяти. Фамилия, имя и отчество подмосковного еврея забылись напрочь, тем более что долгие годы мне ни разу не приходилось их вспоминать.
Через десять лет после встречи с академиком Париным, в конце ноября 1977 года мы прилетели в Израиль. Среди многих, встречавших нас в аэропорту имени Бен-Гуриона, двух человек я увидел впервые – мою сестру и этакого коренастого мужичка из русской глубинки, оказавшегося мужем нашей доброй киевской приятельницы. Мужем он стал совсем недавно. Молодые со свадьбы приехали в аэропорт. Семен намного моложе меня. Но тождество мировоззрения и восприятия окружающего мира сделало нас друзьями.
Многое в Израиле происходило для нашей семьи впервые. Праздники, привычные для людей, живших еврейской жизнью, были для нас откровением. На первые Суккот Семен пригласил нас к своим родителям в Кирьят-Малахи. Нас очаровало ненавязчивое гостеприимство пожилой интеллигентной супружеской пары. Мы сидели в любовно сооруженной сукке. Семин отец интересно объяснял символичность четырех непременных атрибутов праздника. Семина мама накормила нас вкусными блюдами еврейской кухни. Знакомство с этими милыми людьми прибавило что-то неуловимое, но существенное к нашему еврейскому мироощущению.
С тех пор не прерывалась наша дружба. В следующем году они пригласили нас на Песах. В маленькой квартире Семиных родителей собралось значительное количество гостей. Стульев для всех не хватило. Семин отец предложил спуститься в расположенную рядом синагогу грузинских евреев и попросить у них скамейку. Я пошел вместе с Семой. Услышав нашу просьбу, евреи отреагировали значительно эмоциональнее, чем можно было ожидать от самых эмоциональных людей.