Над этим волжским понизовьем, соединяющим два берега — Европы и Азии — и приходится, наверное, центр благословенной нашей двоякой линзы, обнимающей нежно половину света. И сбираясь, конденсируясь с громадной своей, полусветной округи, жара, солнечный ветер именно здесь делают пробоину: в июле-августе здешняя степь курится.
Божественный и строгий оттиск свой солнце ставит не только на земле, на травах ее и колосьях, но и на всем живом: державное тавро его, что сходит потом в течение целого полугода, возникает, стремительно проступает на человеческих лицах, на детских выгоревших маковках, на тяжелых и смуглых плодах и даже на овечьей шерсти, которая, отрастая после весенней стрижки, приобретает в своей нежной глубине медовый мериносовый отлив — именно он и греет потом, в зимние холода, не только овцу, но и человека, ею попользовавшегося.
Катер их с размаху, как с ледяной горы, врезается в самую сердцевину легендарного Хазарского царства — ну да, косвенное представление об извечной знойности здешних мест дает и один из древних, весьма любопытных и очень чтимых наукою документов: чудом сохранившееся единственное письмо одного из хазарских правителей, если память не изменяет, четырнадцатого по счету, своему другу, испанскому иудею, знатному жителю далекой Кордовы, в котором тот, описывая свое царство, по существу живописует бегство свое от жары.
Ясно, как божий день: кто же останется недвижим на таком нестерпимом солнцепеке, имеючи столь безграничные возможности как в средствах передвижения, так и в средствах вообще? Последний смерд и тот не усидел бы, дай ему осла, желательно золотого, или набитую баксами переметную сумку впридачу к ослу, ишачку обыкновенному.
У кагана же проблем ни с тем, ни с другим, судя по письму, не было.
Царство наше обширно, — рассказывает каган, — и ранней весной из столицы нашей, города Итиль (а он, если верить Артамонову и Гумилеву, и расположен где-то в этих местах, чуть пониже, уже в дельте) мы выезжаем со двором нашим на юг и разбиваем там стоянку…
В общем, если верить письму, большую часть года хазарский царь пребывал в пути. Перезимовав в камышовом и глиняном Итиле, где даже роскошные дворцы и витиеватые, как царские автографы, мосты ничего не весили, поскольку для сооружения их использовались все те же камыш да глина, которых и сейчас тут пруд пруди, с первым же солнышком многочисленный царский двор снимался в обратном перелетным птицам направлении.
Все-таки, думается, вряд ли это можно назвать полетом.
Трехкилометровой разноцветной гусеницей, собирая по обочинам тысячи зевак, выползал, петляя по улочкам и удавчато распирая их, обремененный поклажею величья более других необыкновенных поклаж, царский тысячеколесный обоз.
Два дня потом еще местные жители в драку собирали по пути его божественного следования свежий, парной еще навоз всякого рода, из которого особо ценился конский — он и шел на сооруженье как дворцов, так и хижин, ибо, будучи искусно смешан с глиною, придавал обмазанным этой смесью камышитовым стенам дополнительную прочность и даже определенную водостойкость.
Для дворцов и мостов добавляли еще яичный желток, хижины же обходились одним навозом — не века же им стоять.
Дворцы, правда, тоже оказались не вечными, но тут дело не только в глине или в державном дефиците яиц: хазарские вельможи и особенно их пышные жены сами пригрели на своей груди собственную погибель.
Первым двигался передовой отряд на верблюдах: в дальнем многодневном пути дромадер выносливее и в конечном счете быстроходнее лошади. Задача у передовых, помимо расчистки пути, оторвавшись от основного обоза, проверить и подготовить дорожные дворцы, разбить шатры, обеспечить богдыхану достойную встречу. Лошади, буйволы, быки и даже — на случай преодоления горных троп — бессловесные и неутомимые муравьишки гужевого транспорта, излюбленные таксомоторы неземных богородиц и прожженных жучил типа Хаджи Насреддина пузатенькие, до равномерного потрескиванья начиненные терпким пердячьим паром ослики. Все было, все двигалось в этом уникальном, по-гулливеровски вытянутом живом организме, пронизанном, как и всякий живой организм, единой прямой, выхлопной кишкой — бренным осадком любой роскоши всегда остается зловоние.
Каган двигался ближе к завершенью каравана. За ним следовали только выстроенные на громадных рессорных фурах невесомо-затейливые терема с наложницами — у каждой фуры с правого, по ходу, боку имелась складная суставчатая лесенка, которой не мог воспользоваться никто, кроме кагана: а вдруг на ходу приспичит? — да уже в самом хвосте отряд боевого охранения из азиатских наемников.
Ближе к закату некогда славной империи, просуществовавшей более трехсот лет, в ней хитромудро внедрен был обычай: простой подданный не должен видеть кагана, кроме одного дня в году, когда тот появлялся на висячем балконе, а то и просто, призраком, в окошке. В обычные дни, только завидя его, не менее чем за двести метров, подданный обязан был пасть ниц и лежать так, мордою в грязь, пока каган не проследует на приличествующее расстояние. Сложнее было с солдатами: ведь даже тароватым иноземцам, исподволь прибиравшим в империи власть, требовалось иногда, чтобы царь, верховнейший главнокомандующий, каковым неместный житель, князь ни по закону, ни по вековым обычаям стать не мог, взбодрил свое воинство, вдохнул в него боевой дух (как писала Цветаева, «дух вышел — Бог вошел») и даже повел его на сражение. Ну, а как же сражаться — лежа? Физиономией в грязь? Не с руки. Лежа удобно лишь помирать. Если царь предводительствовал войску, то рядом с ним катили многометровое круглое полированное медное зеркало, во все стороны блиставшее почти что прожекторными бликами. Явившийся в этом лезвийном, зеркальном космическом блистаньи, от которого ломило глаза, царь был недоступен для внимательного рассмотренья: в конце концов хазары и не заметили, когда им его подменили.
И государство пало — его, внедрившись вначале, как внедряется в будущее яблоко, еще в цветок, не червем, а пока еще всего лишь ласково-бесплотной мимолетно присевшей бабочкой (правда, с позднее уже данным зловещим наименованием — ц в е т о е д), со временем высосали, обобрали изнутри до нитки, а потом и вовсе тоже подменили: висело яблоко, а повисло гнилое и черное изнутри подобие яблока. Внешним силам и овладевать им особо не пришлось: достаточно оказалось одного сражения при крепости Саркел.
Саркел в переводе — Белая Вежа. Б е л о в е ж ь е…
Пущи, леса не было, потому что тогдашний Саркел располагался в нижнем Подстепье.
Внутренние, тихонькие завоеватели Хазарии разлетелись — самым надежным и трансконтинентальным летательным аппаратом издревле был и остается тугой, как ослик, кожаный мешок с золотыми дублонами — собственно хазары же, особенно малоимущие, оказались в одночасье невольниками разных государств-племен, а потом и вовсе ассимилировались: следов их найти почти невозможно — глиняная цивилизация.
Представляете картину. Стоит вдоль улицы, прижимаясь к домам, многотысячная толпа и поочередно, секторами, почти как повзводно — поротно, рушится ниц по мере приближения императора? Некоторые, особо отчаянные и любознательные, правда, все же задирали вверх, как при земных поклонах, не только задницы, но и брови: очень уж хотелось увидать, хотя бы тайком, вполглаза, полумесяцем глаза живое божество, скрытое, к сожалению, в движущемся резном дворце с цветными стеклами в окошечках: шестиосную монаршью платформу с сооруженным на ней мобильным чертогом тянули, красиво выгибая могучие шеи, двенадцать породистых жеребцов.
Падать приходилось: а вдруг самодержец и впрямь выглянет в окошечко?
Это напоминало нынешнюю фанатскую «волну» на стадионах.
Не смейтесь: когда строили Санкт-Петербург, существовало писаное правило: завидя Петра Первого, падать ниц. Петр носился в заляпанных грязью — от падавших? — ботфортах по стройке как оглашенный, и плотники-маляры-высотники валились, не выпуская из рук шанцевый свой инструмент, чтоб соседи ненароком не чухнули, штабелями. Когда же работать, черт подери? И практичный наш Петр несколько лет вытравлял (бумагу упразднить было легче, но попробуй повернуть благонамеренные русские мозги!) это тормозившее ход великих работ архаичное правило.