Вцепился в меня Эсех, не отдерешь. Блажит:
— Сама! Это не я!
А из конюшни:
— Трогай! Нюхай! Бери!!!
— Сама! Сама!
Ошибся я. Сказал: не отдерешь — ничего, отодрал. Швырнул мальчишку поближе к арангасу, под семейный присмотр. Уот дрыхнет, так, может, хоть арангас позаботится. У меня другая забота, мне адьяраев не утешать.
— Нюргун! Держись!
— Жених!
— Я уже иду!
В дальнем стойле на ворохе соломы творилось непотребство. Куо-Куо я не видел, зато прекрасно видел Нюргуна. Брат был толкушкой в миске: вверх, вниз, снова вверх. Брат был дорогой в горах: подъем, спуск, опять подъем. Брат был морем: прилив, отлив, раз за разом. Он пыхтел, сопел, бурчал. А под ним стонало, охало, вскрикивало:
— Жених! А-а-а! О-о-о!
— Прекрати!
Я ринулся вперед и споткнулся, чуть не упал. Железная рука удержала меня за шиворот. Рубаха затрещала, на спине лопнул шов. Вторая железная рука обхватила горло беспощадным обручем. Тяжеленная пятерня глыбой камня рухнула на плечо. Пальцы — клещи.
Не спрашивайте, как я остался усохшим. Чудо? Подвиг?
— Пусти!
— Цыц! — прохрипел мастер Кытай. — Закрой рот!
Убьет, подумал я. Сперва меня, потом Нюргуна. Убьет, и поделом.
— Я их растащу! Я все исправлю!
— Чш-ш! Идем-ка отсюда…
Солнце, плохо различимое за облаками дыма, ослепило меня так, будто я всю жизнь провел в темном подземелье. Из глаз брызнули слезы. Первым, что я увидел, когда зрение вернулось к Юрюну-боотуру, был Эсех. Парень дрожал, забравшись под арангас. Ноги подобрал, уперся коленками в подбородок, спину выгнул дугой, словно его по новой к матери в утробу запихали. Зубами лязгает: д-ды-ды-ды, ды-ды! Вот уж не знаю, с чего это он дрожал дрожмя, сидя в полной безопасности — от пережитого страха или от лютой ненависти. Прибьет нас кузнец, не прибьет, а Нюргун и тут обставил гордого Эсеха Харбыра. Опозорил, украл победу. Завалил на солому, мнет да топчет.
Сказать по правде, я бы предпочел видеть в победителях Эсеха.
— Мастер Кытай! Я… мы…
Кузнец плакал. По корявому лицу его текли слезы — крупные, как летняя роса на листьях багульника. Слезы путались в морщинах, застревали в рыжей щетине, стекали в приоткрытый рот. Тыльной стороной ладони мастер Кытай утер лицо, размазав по щекам сажу. Солнце, успокоил себя я. Это все солнце. Белый Владыка, сделай так, чтобы все дело было в солнце…
— Внучата, — сказал кузнец. — Детишки пойдут.
Я обмер.
— Выращу, ремеслу обучу. Молоток подарю.
— Молоток?
— Ты не мешай. Пусть любятся, пусть. Девку понять надо, горе у нее. Ластится, квашня, к этим, — с нескрываемым презрением он кивнул на Эсеха. — В штаны лезет, ищет. А с них, с молокососов, какой спрос? Разве они знают, что куда совать? Совалка у них не выросла. Боятся девки-то, шарахаются. Орут, как резаные. Пятерых заиками сделала! Мы со старухой следим, лупим дурёху, на крюк вешаем… Да разве за ней, оглашенной, уследишь? Пугает детишек, а после рыдает втихомолку. Твой-то взрослый, хозяйство справное. Ума маловато, так разве ж в этом деле ум надобен? Слышь, и девка подтверждает! Да ты ухо-то наставь…
Я слышал. По-моему, на Восьмых небесах слышали.
— Не лезь, а? Сколько ждали, маялись — дождались…
— А мы?
— Что — мы? Кто — вы?