спокойствие.

Записали довольно легко. Удалось даже и на 'деньги' дрозда расколоть. Самку, правда, не подсаживали, взяли уговорами да наперстком муравьиных яиц соблазнили. Я спросил про второго дрозда:

– А этот что поет?

Юр-Николав не успел ответить, как дрозд выдал: поволок-поволок! к тыну – к тыну! ц'а-ах! ц'а-ах! ц'а-ах!

– О! – воскликнул хозяин. – Весь в меня. Орел!

После Юр-Николава пошел я к Полковнику. Вообще-то он был подполковник, в батальоне сопровождения служил заместителем командира по работе с личным составом, на старые деньги – замполит, но мы грели ему душу – полковником называли. Прохожу в его кабинет – он как раз солдата распекал за то, что тот напоил щеглов холодной водой. 'Ты усвоил, что у них голос пропасть может? – громогласно вопрошал Полковник, расхаживая по комнате, а солдат корчил за его спиной злодейские рожи. – Ну пусть, пусть только пропадет! Пусть! До самого дембеля будешь у меня свиристеть в 'красном уголке' вместо щегла – мало не покажется! Усвоил?'

Увидев меня, расплылся в улыбке: 'О-о, кого я вижу!' Потащил показывать новую клетку, которую недавно привез с личной дачи самого Леонида Ильича Брежнева. Клетка была огромная, примерно трехметровая, из красного дерева и инкрустирована слоновой костью. Сидели в ней корольки, любимые покойным генсеком птички, каждая величиной с наперсток… Через полчаса Полковник наконец спросил о цели моего визита. Я объяснил: надо, дескать, послушать дроздов и кое-что, если понравится, записать – подробнее объяснять не стал, все равно не поймет. Он был из тех, кому Бог хоть и дал тонкую душу, тянущуюся к прекрасному, но одновременно и медведя послал – на ухо наступить. Привел он меня в бывшую 'ленкомнату' – там гвалт птичий и духотища несусветная. Вдоль стен громоздилось штук двести клеток, возле них возились солдатики, кормили, чистили, в общем, приобщались к прекрасному. Полковник рыкнул на них, и солдаты исчезли.

Стал я слушать его дроздов – одного за другим: ничего путного. Ни школы, ни таланта. Даже проблесков нет. Как тут таланту развиться – в такой духоте, тесноте и при таком шуме. Не бывает в балагане оперных певцов. Но тем не менее кое-что удалось записать. Один дрозд пеночкой свистал и лягушечкой пел – ирь-ирь-ирь! Другой соловья передразнивал, да притом голосом жаворонка. Третий четко выговаривал: усво-ил! усво-ил! Не 'ленкомната', а Содом и Гоморра.

На другой день, после работы, пошел к Доктору. Это был рафинированный, как принято выражаться, интеллигент. С чеховской бородкой. Со всеми держался на 'вы', матерных слов, похоже, сроду не произносил. В квартире у него -как в операционной, и среди этой белоснежности лениво потягивался стерильно-черный, прямо вороной кот. Птицы – на балконе, в идеальных условиях. Клетки от Ивана Ушакова, которого все звали Страдивари. Птиц не очень много, но все они были с голосами. Голоса хорошие и только хорошие. Посредственных не было. Хорошие, но не отличные. Не было, как, например, у пьяницы Бамбука, чего-нибудь эдакого, сногсшибательного – как по таланту, так и по дури. Однако кое-что и у Доктора удалось записать. Его дрозды пели строго 'по науке'. Как положено. Чувствовалось, тут школа – прежде всего. А школа – это прежде всего культура. А культура – это система запретов. Железная логика.

Когда записал, стали думать: у кого еще могут быть настоящие дрозды? Может, у деда Шестерика? Вряд ли. У того только щеглы, исключительно щеглы-шестерики. Может, у Ананаса? Нет, тот отдает предпочтение канарейкам, притом обязательно желтым, ярко-ананасного колера. А дядь-Копя-Патефонщик? А Толик Бамбук? Тоже нет. Один старый, другой пьяный. Хотя у Бамбука есть дрозд – всем дроздам дрозд! Сильвестр. Но подкатываться к нему бесполезно. Случается, Бамбук все пропивает, а Сильвестра еще ни разу из рук не выпустил. И никому не дает записывать его песни – чтоб не разучили с пленки. Слушать – слушай, за пузырь, но без магнитофона. А поет у него дрозд отличнейшие, старинные песни, сейчас такие уже исчезли. Может, у Ивана Страдивари? Нет, он сейчас исключительно клетками занимается. Может, Турбин? Спился.

– Да-с, – сказал Доктор, наливая мне чаю без сахара – вредно, белый яд! – измельчал народец, наш брат птицелов. То ли дело – раньше. Вот, послушайте…

С этими словами он согнал с белоснежной полки вороного кота, взял старинную книгу, завернутую в бумагу, раскрыл ее на закладке и прочел одним духом: '…замечательная охота была у Ивана Петровича Кирильцева. Это был выдающийся охотник и глубокий знаток по соловьям; о птице его так и говорилось в то время: 'кирильцева кличка'. Многие охотники прибегали к нему с просьбой подвесить молодых. У него, между прочим, была замечательная ночная птица, заплаченная 2000 рублей, какого сорта, с какими песнями, -нам сообщать не могли, но известно, что ему привозили соловьев из Тулы и из Курска. Печальное воспоминание осталось об этом замечательном охотнике и прекрасном человеке: он занемог, огорчившись потерею своего лучшего соловья, слег, и здоровье к нему не возвратилось… Случилось так: охотники, собравшись к нему 'слушать', в восторге слишком зашумели соловью, когда тот кончил петь, закричали, застукали ногами и стульями, соловей испугался, бросился по клетке и пошибся. Это было последнее собрание у Ивана Петровича. Таковы были охотники в старину'.

…Помню, тогда меня сильно поразил этот текст. Теперь-то понимаю, что неспроста он тогда меня поразил…От восхищения я тогда прямо дар речи потерял. А Доктор вздохнул сокрушенно: – Да-с, были люди… Существовали такие понятия, как предназначение, призвание, миссия, если угодно -харизма; многие ощущали на себе избранность, печать Божию. А что сейчас? Биороботы с конвейерным мышлением, где душа в схеме не предусмотрена. Нельзя же, в самом деле, торговлю шкурами исключительно ради чистогана считать призванием, миссией, харизмой? – И вдруг глаза его засияли. – Слушайте, а может, у Парикмахера есть что-нибудь интересное? У того, который 'Пикассо'…

Через час я был у Пикассо. Жил он на самом краю Чижовки, в далеком прошлом 'слободы беломестных атаманов', – на Бархатном Бугре. Уже сгущались сумерки. Из лога, от 'моря', тянуло прохладной сыростью, в кущах Чижовского леса заливались зеленушки-распевы, очень, кстати, посредственные. Над встопорщенными крышами стлался розоватый туманец, в котором чувствовались и укроп, и мята, и чабрец, и что-то, кажется, еще.

Когда-то Чижовка гремела на всю округу голубями. 'Белозобые', 'арапы', 'жуки', 'ленчатые', 'крестовые'… Каждый уважающий себя жиган имел кастет, черную бобочку, золотую 'фиксу' и хотя бы парочку таких турманов. И на Гусиновке, и на Монастырщине тоже водились недурные голуби, но таких, как на Чижовке, не было турманов, хоть весь город обеги. Бывало, так далеко залетали в голубое поднебесье, так высоко возносились те самые 'козырные', которых называли еще 'зоревыми', – на вечерней заре улетали, возвращались лишь под утро, – что рассмотреть их не было никакой возможности. Тогда ставили таз с водой, и ловили отраженье, и смотрели, и любовались на то отраженье… Таких голубей, понятное дело, частенько крали. Не только ухари с Отрожки или Песчановки, но и свои промышляли, чижовские. Чего только не выдумывали, чтобы упереть чужое сокровище: и самками переманивали, и силки ставили, и пьяным зерном кормили, и даже кобчиков держали, чтобы сбивать отставших от стаи, и просто лазили ночами по голубятням. Наутро хозяева потерю с проклятьями искали. И частенько находили… До смертоубийства дело доходило. Да! Были времена.

Тогда-то и появился некий тайный голубиный парикмахер. В те времена послевоенные он пижонил: летом в матросских клешах и рубахе из парашютного немецкого шелка, с полубоксом на голове, а зимой – в генеральских бурках и синем полупальто с каракулевым воротником; во рту – полная пасть желтых 'маслят'. Он голубей стриг, красил, делал им химическую завивку, даже менял маховые перья – обрезал их до самых трубок и вклеивал в трубки чужие перья. А чтоб голубь не успел повыдергивать неродные перья, пока клей не схватился, сушил несчастную птицу над горящим примусом, растянув за крылья. Наутро голубь продавался на базаре, и случалось, сам хозяин не угадывал его -голубь обрадованно шел к хозяину в руки, а тот равнодушно отворачивался с тоской в глазах.

Вот такие, хочется повторить… И вот я увидел Парикмахера, эту легенду из детства, живьем. Он оказался глубоким стариком. Однако во рту сверкали отличные фарфоровые зубы, на ногах, несмотря на лето, белели новые бурки, на голове синела комсоставская фуражка из забытого габардина, на правой руке желтел массивный перстень с профилем усатого вождя, а на морщинистой шее -толстая витая цепь. Я с одного погляда понял, что Пикассо и теперь – при 'деле'.

Вы читаете Последний парад
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату