— Кого?
— Да ладно, Осипов, это художник, классик.
— Тот, что рисовал в основном дам, обнаженных и не очень?
— Вообще-то, любимец утонченной парижской публики, — с притворной строгостью заявила Маша. — Отличный портретист и знаменитый рисовальщик! Эти самые дамы к нему в очередь выстраивались!
— Так а я о чем? — развел руками Петя. — Одно другого не исключает. Только для меня, Каравай, все эти ребята — ну, я имею в виду живопись классическую — вариант, чуть хуже «Кодака».
— В смысле? — нахмурилась Маша.
— В том смысле, — интимно взял ее под локоть и повел в сторону зала Петя, — что даже у самых приличных дам в XIX веке не было приличного фотоаппарата. Поэтому, вместо того чтобы зайти по-простому в ванную, встать, понимаешь, перед зеркалом и сделать штук десять селфи на последнюю модель айфона, они выстраивались в очередь к таким, как Энгр. Та же фигня — с пейзажами. И разница между твоими художниками такая же, как между мыльницей и хорошей камерой с качественным объективом.
Будто в подтверждение его слов зазвонил третий звонок.
— У тебя, — наставительно сказала Маша, усаживаясь в кресло в шестом ряду партера, — очень ограниченный взгляд на искусство.
— Ограниченный — не значит неверный, — парировал Петя. — И заметь: чем больше совершенствуется фотография, тем хуже рисуют наши современники. Отражение реальности теперь не востребовано: достаточно просто нажать на кнопку мобильника.
— А что востребовано? — невольно заинтересовалась Маша.
— Эмоция, — пожал плечами Петя. — Элементарная эмоция. А ее может вызвать и просто цветовое пятно. Или музыка — поэтому мы сюда и пришли!
— Это не просто музыка, — сказала Маша, присоединившись к аплодисментам, поскольку оркестр уже вышел на сцену. — Это Бетховен. И вот скажи мне, почему тогда, несмотря на востребованность эмоции, Бетховен в наши дни мало кому нужен?
— А это оттого, — ответил Петя, — что большинство умудряется получать свои эмоции от песен «Виагры». Кому сейчас нужен Бетховен?
— Мне. — Маша бросила на него чуть рассерженный взгляд и повернулась к сцене.
— Я помню, — сказал Петя просто.
Он
На этот раз все прошло совсем гладко. Он приноровился, и удовольствие от конвульсий и тяжести тела не то что стало привычным: нет, адреналин был тот же, но он заранее предвкушал конечный миг, когда жертва слабела в его руках, становилась окончательно мягкой и податливой.
Шелковый шнурок, который он использовал для этой цели, был идеален. Он говорил, что должен переодеть ее в новый костюм для позирования, сажал бедняжку перед зеркалом, накидывал шнурок на шею — будто часть экзотического перформанса… А дальше — резко смыкал руки, поднимая их чуть вверх. Зеркало являлось частью ритуала. Большое, под два метра в высоту, в псевдобарочных завитках на раме, оно стояло, чуть откинувшись на крепкой ножке. Всем этим девочкам нравилось в него глядеться — в его отражении была завораживающая глубина, преображающая их примитивное существо. Поэтому он и не отказывал им в таком удовольствии перед самым концом. И вместе с ними ловил последние мгновения никчемной жизни, приоткрывавшие завесу над их истинным началом: выпученные глаза, звериный оскал и хрипы. Они хватались за его руки, пытаясь отвести их от себя, сучили ногами, грозясь опрокинуть зеркало.
Но он все обычно предусматривал: на руки надевал перчатки для мытья посуды из грубого латекса, а зеркало ставил в точности на полметра за пределами досягаемости бьющихся в агонии ног.
Сразу после действа ему становилось нехорошо. Он скидывал бездыханную барышню с колен и шел чуть-чуть подышать свежим воздухом. Бывало и так, что, прогуливаясь, он раскланивался со своими коллегами, поддерживая с ними светскую беседу про погоду: хорошую или плохую — по обстоятельствам. Иногда они обсуждали насущные дела, и он полностью абстрагировался от мертвого тела, лежащего совсем рядом. Две его жизни шли параллельными прямыми, как и положено по математическим аксиомам