Сегодня горше
мне от того, что –
“Что за ерунда!”
бормочет дед и костылём толкaет
трёхлапую собаку из угла,
где нищенствует баб ущербных стая
с утра, но он из своего дупла
до сумерек не выбрался… И на свободном
его пространстве пёс себя расположил,
пока костыль холодный в бок голодный
не пнул собаку и не всполошил…
И он, трёхлапый, снова ковыляет,
пошатываясь на своих троих,
и, как тогда, под смех его гоняют
втроём… которые, как прежде, – на троих.
Но псу сегодня от пинков больнее:
не упрекнёт обидчиков народ –
с обиженным уже никто не смеет
себя отождествлять.
Наоборот…
А завтра снова день – и снова угол
искать трёхлапому, незримый пятачок,
незримый для косящих глаз пьянчуги,
недостижимый для его косящих ног.
“А многого, ей-богу, мне не надо –
клочок земли в проходе под землёй…
Залечь на нём и вспоминать как рада
бывала сука-мать, когда домой
я забегал на четырёх; таких же,
как я, сирот бездомных вспоминать,
и тех, к кому я с каждым часом ближе –
прикрывшихся землёю…
Благодать!”
Ступай же, ковыляй, ищи, трёхногий,
перебирай ногами – раз, два, три.
Свободен, помни, только одинокий –
кого никто не слышит и не зрит.
Найди укромный для себя, кобеля-
урода, скромный уголок, глаза
прикрой – и песней колыбельной
почти себя, хоть глотку жжёт слеза.
А песню вспомнишь только по звучанью –
чужие в ней, не-прежние, слова:
На глотку каждую – своя слеза отчаянья,
но та же плаха, та же бечева…
И он бредёт, коричневато-красный,
запуганный комочек-ерунда,
и ищет уголок…
Увы, напрасно
надеясь без особого труда
проститься там с душой голубоокой,
и отпустить её домой говеть –
не ведая, что не бывает лёгкой
кончина, если хочешь умереть,
не ведая, что умирать придётся,
подобно всем другим ущербным псам,
под сапогом бродяги и пропойцы,
такого же ущербного, как сам.
(Пер. Н. Джин)
ПРОЩАЙ, СТАРЫЙ МИР
Сменяя пространства, надеяться глупо,
что Время споткнётся – и выйдет сбой.
Куда б ни пришла – всё тот же клубок
разматываешь за собой.
Слова продолжают мыкаться, брыкаться,
похерив классической рифмы созвучья.
Подобно тому как способные двигаться
оскорбляют того, кто уже отмучился, –
Того, кто в мире, названном Старым,
не в земле пребывает, а застыл на поверхности.
Статуи, плиты на каждом бульваре
внушают мысль, что тебе – для верности –
надо рассчитывать на «гнить в земле»,
а не на то, чтоб, одетой в мрамор,
«восседать на площади в седле».
Ибо твой взгляд с пустыми зрачками
не только труп не проймёт, но тот же
прохожий даже не сморщит рожи.
В этой старой империи улицы –
как овцы – теснятся и сутулятся,
боясь потерять друг друга из виду.
Чуть дальше, в самой почти середине, –
скорее всего по той причине,
чтоб уподобиться пастуху, –
река. Она – нулевое сечение.
В неё – как какую-то чепуху,
как слезу бессмысленную – роняет
готический храм своё отражение.
Хожденье неспешное вдоль по Сене.
Замедление шага – дань причудливой сцене.
Но взгляд на речной задержался ряби
не для того, чтоб увидеть как бабьи
падших ангелов мнутся соски
и как мерцает в воде император,