убедиться каждый из нас при наличии навыков в трепанировании черепов.

Рептильный мозг, (в прямом смысле) нижний, постоянно тянет нас туда же, куда – животных. Поздний же мозг, (в прямом и переносном) высший, – в обратную сторону. Куда – Спинозу. Отсюда – и все невзгоды. Артур Кёстлер был оптимист: рано или поздно бог одарит человека знанием химических рычагов, отключающих 'рептильность'. Предпочтительнее, думаю, органическая диета: не жрать омаров…

– 3-

А теперь возвращаюсь к заявлению, что, будь Достоевский правителем, я бы из его государства сбежала. Подобные заявления осмеивают, как правило, посредством аргумента, который, мол, следует считать азбучной истиной: искусство и жизнь – две большие разницы, руководствующиеся разнящимися же принципами и целями.

Эта 'истина' лжива сразу по двум причинам.

Во-первых, искусство создаётся только людьми и только для людей. Ни логически, ни этически меня не впечатляют псевдо-мистические теории, согласно коим художественные 'откровения' диктуются небесами, а поэт, соответственно, есть лишь посредник между богами и плебсом. Во-вторых, будучи продуктом труда, искусство призвано задавать вопросы и отвечать на них с конкретной целью, непосредственно связанной с человеческой практикой. Поскольку эта мысль проста, 'как мычание', любая попытка узаконить противоположную, попытка, предпринятая пусть даже гениальным художником, равнозначна в лучшем случае дезертирству, а в нормальном – насилию над самою идеей искусства.

Поэтому, скажем, пушкинская догадка, будто поэзия должна быть глуповата, мне и кажется – прости, Господи! – безответственной. Пусть даже Пушкин хотел сказать, что 'в поэзии всё, что следует сказать, невозможно сказать хорошо' (У.Х. Одэн), ибо неглуповатая мысль не вмещается в прокрустово ложе стиха. Если бы Эйнштейн выказал невозмутимость, узнав, что его открытие обусловило создание нового средства убиения авелей, – к моим досадам прибавилась бы ещё одна. Пусть даже свою невозмутимость он попытался бы оправдать 'нейтральной' природой 'жанра', в котором работал, – теоретической физики. Но в его случае нравственный гений был равновелик интеллектуальному. Иными словами, Эйнштейну не могла придти в голову глуповатая мысль, будто гений даёт человеку право быть меньше или больше того, что он есть: человек. Сторож брату своему.

Пушкинская же формула противостояния поэта и толпы продумана неглубоко, и великой её не сочтёшь. Тем более, что Пушкин, конечно же, 'догадывался', что, если чернь понимает его, поэта, превратно, – она понимает превратно не только его, но и прочих людей. Всех. Иными словами, он, подобно Эйнштейну или Толстому, знал, что даже Пушкин – один из людей. Один из толпы. И главное, что выделяет его из неё в глазах Времени, – умение слагать стихи.

Если же под противостоянием поэта и толпы он понимал вражду меж поэтическим и низменным в каждом из нас, – то почему тогда поэзия должна быть глуповата?! Напротив: она должна быть наполнена вопросами, догадками и предположениями, высвечивающими в нас нашу низменность с такою силой, что даже самые низменные оглянулись бы на себя и в себе же… усомнились.

Итак, на первой из двух 'столбовых дорог' развития мысли толпятся мыслители, уставшие мыслить. Как устаёшь от сидения в одной и той же позе. Даже если поначалу уселся так же удобно, как роденовский Мыслитель. Который, должно быть, смешон уставшим мыслить как раз из-за того, что 'всё в той же позицьи на камне сидит'. Что же касается их самих, чутких и некаменных, они давно уже отказались оглашать или слышать одни и те же безответные – абстрактные, метафизические – вопросы. Они – в отличие! – шевелятся: призывают всех нас, тоже пока шевелящихся, либо податься назад вместе с ними, к незрячей, но ублажающей вере, либо же просто расслабиться и рассмеяться надо всем под луной, отдавшись душою и телом шевелению мягких волн и ласкающих ветров. Сретение, так сказать, с невинной природой. Не причастной к сомнениям.

– 4-

Куда невинее Пушкина тридцати с лишним лет представляется мне Толстой. Старик о восьмидесяти с лишним годах. Постоянно и во всём сомневавшийся. Куда смелее и отчаянней пушкинского дуэлянтства кажется мне толстовское бегство от собственной жизни, собственного, неизмеримо более сложного 'я'. Толстовский исход – это немыслимо храброе признание краха в постижении бытия, но ещё и 'более немыслимо' храброе объявление, что поиски ответов на вечные вопросы… продолжаются.

Толстовская исповедь приобщает нас к куда более важной и трудноразрешимой дилемме, нежели пушкинский Онегин, разрешивший свою стрельбой. Толстовская мысль куда более масштабна и глубока, чем онегинские треволнения. В сравнении с нею эти треволнения многим, возможно, покажутся 'утонченными', но от споров касательно содержания этого или схожего эпитета я бы уклонялась до тех пор, пока не утратит смысла толстовское: 'Зачем говорить утонченности, когда осталось высказать столько крупных истин?'

Незачем.

В 21-м столетии трагедию Евгения и Татьяны трагедией не назовёт никто. Оба персонажа могут заинтересовать сегодня лишь друг друга. И словеса их, и деяния вызывают ныне прежде всего смущение. По крайней мере, – в том немаловажном универсуме, который зовётся западной цивилизацией очень неудачно, ибо география тут давно уже ни при чём. Герой же 'Исповеди' действенен и современен сегодня не меньше, чем при жизни. Причём, – на любом пространстве, населённом цивилизованными двуногими. Как и прежде, этот герой вызывает к себе сострадание или неприятие, благоговение или страх, восторг или презрение. Его заботы и вопросы являются в той же мере нашими заботами и вопросами, в какой они занимали его предков или будут – наших потомков. Он вечен. Безвременен. То есть неизбывно современен.

Всё на свете, что похоже на него, мне и представляется современным.

В том числе – поэзия.

– 5-

Современная поэзия есть не обязательно та, которая сотворяется сегодня, в том самом 'месте' во времени, где мы с вами, любезный читатель, пересеклись друг с другом. Пересеклись – пусть даже чтобы высказывать аксиомы, в которых одна из пересёкшихся сторон вызвалась усомниться.

Ибо мы с вами – всего лишь крохотнейшие точки на превеликом холсте Пространства. Всего лишь молниесно мелькающие песчинки в безгранично великом сосуде Времени. Которое, воистину говорю вам, не шевелится. И шевелиться не намерено. А посему, любезный читатель, прилагательное 'современная' – если его приложить к поэзии – не имеет ничего общего ни с тем, что хронометрируют песчинки, мелькающие в старомодно приталенных стеклянных колбах, ни с тем, что считается новомодным среди двуногих сторожей времени. В моём хозяйстве, например, Марк Аврелий так же 'утилитарен', как Дилан Томас, Рембрандт не старше Шагала, а Бетховен и Боб Дилан одинаково созвучны уму и сердцу. Все они безвременны, ибо каждый из них исходит именно из того, что составляет неисходящие, экзистенциальные треволнения людского рода, – и пока оный существует, сущими пребудут и они.

Любые формалистические или 'эпохальные' разногласия меж поэтами вторичны по важности. Эти отличия обусловлены либо биографиями поэтов, либо вкусами. Между тем, всех их, воспитанников 'метафизической' школы (вечно вопрошающих) стихотворцев, роднит меж собой пристрастие к предельной

Вы читаете Неприкаянность
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×