мне нет.
Может быть, у Светланы только, но и она отошла. Её и в театре сегодня не было. Власик докладывал, будто легла в больницу с женскими делами. Опять, мол, рожать надумала. Теперь от ждановского отпрыска.
Нового человека произвести решила, а меня, уже живого, за-была. Надо через Лаврентия проверить – правда ли она в больнице.
…Одним словом, прав он был, Лаврентий, высчитав, что майора Паписмедова я сразу же и пожелаю увидеть.
Такого Христа, настаивал он, в нашей стране ещё не было! А может быть, нигде. Даже в Палестине.
Но я потому я и решил приберечь Ёсика, как подарок, к этому вечеру. Все мне что-то дарят, – и от народа не убежать. О подарке следует думать и самому. Ибо даже в праздники нельзя плестись в хвосте у реальности. Тем паче, что она быстро устаревает!
15. Мочиться и за себя, и за аристократа…
Своим важным достоинством я считаю умение думать ровно столько времени, сколько требует ситуация. Мысль или сцена бывает хорошей или плохой в зависимости от – уместна она или нет.
Если, скажем, перед сном возникает из прошлого или будущего какая-нибудь картина, но досмотреть её не успел, – это неуместное воспоминание.
Если же досмотрел её, но до ямы, где лежит сон, приходится ещё долго ползти, – это снова неуместное воспоминание. Несвоевременное.
Так и с дорогой. Дистанция есть время, и опытный мозг измеряет пространство с точностью до минуты. Он выбирает помышление, которое ни длиннее пути, ни короче…
Как только я поставил восклицательный знак за «хвостом у реальности», ЗИС встал, а Крылов воскликнул:
– Товарищ Сталин, старшая хозяйка приветствовать бежит, Валя Истомина! – и приёмник взревел вдруг оглушительным басом:
Спасибо, великий учитель,
За счастье родимой земли!
Я вскинулся и выбросил вперёд кулак, но пнуть Крылова в затылок не сумел – не дотянулся. Он, правда, мгновенно отсёк звук и пролепетал не оборачиваясь:
– Виноват, товарищ Сталин! Я наоборот – приехали – выключить хотел… Не туда вдруг крутанул… От волнения…
Я снова вспомнил, что сегодня праздник – и отошёл:
– А волнение откуда? – и протянул палец в сторону спешившей к нам Валечки. – Оттуда? От Валентины Васильевны?
– Что вы, товарищ Сталин! – ужаснулся Крылов, и стало ясно, что обо мне с Валечкой нашептали и ему. – Как можно?!
– А почему нельзя? Женат?
– Жена была, товарищ Сталин! – и замялся. – Но будет ещё.
– Ушла?
– Нет, бросила.
– Будет ещё. Иначе в Хельсинки работать тебя не выпустят. И никакая жена уже не бросит, когда поднимешься на пик Казбека. А уйдёт – уходи и ты с ней, ясно?
– Так точно, товарищ Сталин! – кивнул Крылов и вырубил фары, слепившие Валечке глаза.
Снег у крыльца валил подчёркнуто ровно, не суетясь.
Суетились и перекрикивались люди, высыпавшие из передних машин и из дома.
Суетились и белки на освещённой прожектором сосне. Мне почудилось, что не только она, а все сосны стояли сейчас не просто в уважительной позе, как всегда, а навытяжку и торжественно, устремившись ввысь в готическом порыве.
Когда я кряхтя вынес себя из машины, Валечка отступила от дверцы. Смахнув с ресниц снежинки, вгляделась мне в лицо.
Я улыбнулся ей. Глаза её вспыхнули светом. Она сразу же раскинула руки, в которых держала цветочный букет, и бросилась мне на шею, обдав, как всегда, запахом сирени:
– С рожденьицем ещё раз, Иосиф Виссарионович, дорогой вы наш! – и уткнулась мне губами в плечо.
Мне стало неловко. Осторожно отстранив её от себя, я разглядел в её глазах набухшую влагу. Потом смахнул ей с волос снег, забрал цветы и огляделся.
Хотя все остальные топтались поодаль, а моторы в машинах продолжали урчать, заговорил я почти шёпотом:
– А плакать, например, зачем? Что люди подумают?
Зажмурив глаза, Валечка смахнула теперь с ресниц слезинки и дохнула на меня сизым от мороза облачком сирени:
– В сене огня не скроешь, сокол вы наш! Но люди ничего не подумают: мы все у приёмника плакали… Сидели и плакали… И ждали, что и вы что-нибудь народу скажете…
– Да? А что мне там было сказать? – буркнул я и, дотронувшись букетом до её голого локтя, зашагал к крыльцу. – Вот что зато сейчас скажу: руки зачем, например, голые? На таком морозе? Как без накидки можно?!
– А что мороз? – засияла Валечка. – Мороз любви не студит: для тех, кто любит, и в декабре весна!
Мне опять стало неудобно:
– Я – потому, что можно, например, простудиться…
– Прежде смерти не помру, Иосиф Виссарионович! А ещё…
Машины перестали урчать – и Валечка осеклась.
Дверь в прихожую открыл мне Лозгачев из домашней охраны. От него несло почти как от Власика. С той лишь разницей, что у того водочный запах был приправлен чесноком, а у этого луком:
– Товарищ Сталин, ещё раз с датой вас!
– А почему не спросишь – куда Власик делся? – отрезал я.
– Нам уже доложили, товарищ Сталин!
– Бог тогда с вами! – подобрел я. – С теми, кому доложили.
Лозгачев обрадовался:
– Трудно богу с нами: рай мы строим сами! – и Валечка вместе с поджидавшей за дверью Матрёной Бутузовой захихикали.
– А ты прав, Лозгачев, бог не строитель. Просто создатель. Строить труднее. Но даже создавать человек может лучше, чем бог. Создать, например, человека честным бог не сумел, а человек – молодец! – создал его честным, – улыбнулся и я. – И построил ему лучшие дома!
– Ну и хрен с ним, извините, товарищ Сталин, – с богом, конечно! Церкви и молебны нам уже не потребны! – и теперь загоготали все.
Хоть я и попытался противиться, Матрёна с Валечкой вцепились мне в рукава шинели и стали помогать из неё выбраться. А я привык всё сам:
– Что я вам, Рузвельт какой-нибудь? Не калека.
– Боже упаси! – шепнули обе, но не отстали.
– И, например, не Черчилль! – и сам же рассмеялся.
Они – тоже, но я объяснил:
– Этот Черчилль… Валентина Васильевна помнит…