неправильном месте:
«Кстати, маршал Сталин! И это – между нами: правда ли, что, по-вашему, евреи – предатели?»
«Кто это вам сообщил?»
«Например, наши газеты. Сталин, мол, страшный человек – не доверяет евреям. И изгнал их из партии.»
Я выказал досаду, что в его рюмку доливать некуда:
«Из какой партии?»
Он отодвинул рюмку и извинился:
«Не могу, крепкая! …А из партии – вашей. Тоже, кстати, крепкой. Партии большевиков.»
«Но вы сами ведь не доверяете им. Большевикам.»
Улыбку президент стёр с лица салфеткой.
Мне салфетка не понадобилась:
«А если говорить прямо, газеты у вас нечестные. Сперва запугивают народ большевиками, называя нас бандитами, а потом горюют, что эту банду мы сократили. А среди ”сокращённых“ были и несчастные евреи!»
Вместо улыбки лицо Рузвельта выказало теперь нерешительность.
«Что вы хотите мне не сказать, президент?» – помог я ему.
«Не сказать, а показать, – признался он и огляделся, хотя кроме его переводчика никого не было. – Но покажу. Если дадите слово сразу же забыть.»
«Слово большевика,» – кивнул я.
Он хмыкнул и вытащил из наружного кармана сложенный в длину лист, торчавший оттуда третий день:
«Взгляните!»
Я взглянул на бумагу и вернул её президенту:
«Уже забыл! И почему вы не решались на это целых три дня?! Когда написано по-вашему, я текст забываю сразу. Потому что не понимаю.»
«Написано по-нашему, – признался он. – Но человек писал ваш. А написал он – что и наши газеты,» – и повернулся к переводчику.
Тот произнёс скороговоркой текст, который держал в уме наизусть. Два предложения запомнил и я:
«Сталин развернул в стране антисемитскую кампанию. И это приведёт к роковым последствиям.»
Когда настала пауза, я почему-то подумал, что личная жизнь мне не удалась. Ни для жены, ни для детей времени я найти не умел. И часто им грубил. А что касается Нади или Яши, старшего, – никогда им уже не скажу и ласкового слова. Их уже не вернуть.
Но теперь вот приходится ужинать с чужим человеком, которого зовут Франклин. И который не понимает моего языка. И держит при себе, как коляску, переводчика.
«Вы тоже еврей?» – спросил я последнего, ибо он тоже был взволнован.
«Почему ”тоже“? – ответил за него Франклин. – Я не еврей!»
Я успокоил Франклина:
«Я не про вас. Про этого сочинителя.»
Президент засуетился:
«Пожалуйста, не спрашивайте – кто писал!»
«А зачем спрашивать? – согласился я. – А можно, кстати, назвать вас Франклином? Только один раз.»
«Хоть сто!»
«Нет, один. Так вот: вы мне – не спрашивайте, мол. А я вам: зачем спрашивать, Франклин? Спрашивают, если не понимают.»
Засуетился даже переводчик.
«Писал предатель, – добавил я. – То есть простой человек, но уверенный, что не будь Сталина, стал бы непростым. Простым людям кажется, что они предают из-за идей. Но они предают из-за вещей. Хотят иметь больше.»
Теперь уже обобщение вызвало у Рузвельта удовольствие, ибо он понял, что конкретнее я ничего не знал:
«Писал как раз непростой человек. Но простой человек… А можно и я вас? Простой человек, говорю, Иосиф, получается у вас слишком гнусный.»
«Не у меня – у бога. И вы правы: человек ему не удался. А ваш непростой человек всё равно очень простой. Потому, что – предатель.»
Кого я и продолжил высчитывать:
«Очень простой. У которого при мне стать непростым, видимо, не получается. У одних евреев получается, а у других нет…»
Рузвельт улыбался: не получается, мол, как раз у непростого маршала Сталина. С арифметикой.
«А может, это такой человек, – попробовал я, – который был непростой, но я разжаловал его в простого. Такие жалуются чаще. Как правило – на антисемитизм. Троцкий вышел из богатых землевладельцев, но «бедным евреем» решил стать, только когда проиграл мне. »
Президент перестал улыбаться.
«Не исключено, – добавил я, – что писал вам человек, которого я сам и произвёл когда-то в непростого…»
«Давайте забудем! – зашевелился Рузвельт. – Я лишь хотел убедить вас, что не только нашим простым людям, но даже вашим видным большевикам кажется, что вы к евреям суровы. А мне хотелось бы с вами дружить и после войны.»
Мне вдруг, наоборот, захотелось прервать с ним даже знакомство:
«После войны, говорите? Это будет нескоро, президент. Ибо вы и ваши люди тянете со вторым фронтом. О чём большевики строят разные догадки. Например, что вы не спешите спасать евреев. Как не спешили до войны. Вас предупреждали, но вы решили не верить. А может быть, как раз поверили, но…»
Я выдержал паузу, ибо Рузвельт потянулся к рюмке. Когда он пришёл в себя, я продолжил сердиться и высчитывать в уме предателя:
«Один наш еврей, тоже видный большевик, написал в газете, что вы – когда вас предупреждали про Гитлера и евреев – поверили, но умышленно не пошевелили и пальцем. И что поэтому вы антисемит. Мы его наказали…»
Рузвельт расхохотался:
«Кто это?»
«Неважно.»
«Вы сказали – ”тоже видный“. Видный – как кто?»
Наконец меня осенило:
«Как наш посол в Вашингтоне. Максим Литвинов. Который и написал вам это. Что я антисемит. И который когда-то был ещё более видным большевиком. Министром.»
Коляска под Рузвельтом снова скрипнула, и я протянул ему салфетку:
«Но его мы не накажем. Я дал слово большевика. Самого видного.»
51. Никого ни на какой пост назначать нельзя…
Слово я сдержал. Несмотря на то, что, как сообщил мне вскоре Лаврентий, Литвинов – перед возвращением из Вашингтона – вручил личную записку и вице-президенту. И ещё несмотря на то, что – тоже вскоре – президента не стало.
А Лаврентию я велел забыть о Литвинове, которому за былые заслуги подарил даже дачу в Фирсановке.