«Пойдёт дождь, и разольются реки, и подуют ветры, и налягут на дом, и он упадёт, и будет падение его великое».
Слова у Ёсика были совсем другие. Другие были и мысли. Но я не сомневался, что главные вещи Учитель излагал как раз в этой, ёсиковой, тональности.
Хотя дело, быть может, не в ней. И не в трёх сложенных пальцах на порченой руке. И не в неподвижности зрачков. Не в том даже, что майор ни разу не моргнул.
И ни на что не смотрел. Смотрел сквозь.
Главное – в уверенности. Такой уверенности, которую человек может обрести, когда начисто утратит всякий рассудок. Или же когда поймёт, что рассудок – это ненадёжный источник знания.
Когда Ёсик произнёс слова о «сущей правде», я наконец вскинул голову – и он осёкся.
Я тоже никуда не посмотрел. Лишь прислушался к нараставшему во мне шуму. Теперь, однако, он шёл на убыль – и чем тише становилось в голове, тем чётче доносился до слуха медный ход маятника в шкафу времени за спиной майора.
В гостиной стояла такая же тишина, как в моей груди. И – такой же холод. Я насчитал ухом ещё с дюжину дырок в чёрной пелене из пустоты, а потом взглянул на Ёсика и увидел, что, помимо печали, в его глазах стояла тревога.
Либо за то, что никто его правде никогда не поверит, либо же за то, что изречённая ложь погубит его самого. И тем самым не позволит погубить правду.
В его взгляде стояла то ли тревога самого Христа, каким я его знал в детстве, то ли тревога самого же дьявола. Каким я представлял его всегда.
А может быть, и Христа, и дьявола. Ясным мне показалось одно: в плоти майора Паписмедова таилась не только его душа.
Я перевёл взгляд на гостей. Никто из них на Ёсика не смотрел. Все – на меня. За исключением Мао, Лаврентия и француженки – все хмельными, но тоже тревожными глазами. Благодаря чему не моргать им было легче.
Я наконец шумно вздохнул, улыбнулся и отмашным движением руки отогнал тревожные взгляды. Хмельные гости шумно же вздохнули и расслабились.
Хрущёв вдобавок звонко рассмеялся, хлопнул рюмку и бросился к стеллажу с грампластинками.
Ворошилов поднял стакан вина за большие победы.
Микоян сперва улыбнулся, но потом прогладил лицо ладонью.
Остальные решили, что шутка исчерпана и весело загоготали, а Каганович почему-то поблагодарил за остроумие Лаврентия.
Маленков снова отказался танцевать с Хрущёвым. В этот раз – аргентинское танго. Начал зато рассказывать про брата своего бывшего еврейского зятя. Тоже еврея. Который убеждал всех, будто он есть маршал Кутузов, но без выбитого глаза.
По частному мнению, которому Маленков не готов был пока верить, брат хотел внушить народу, что в своё время великий полководец притворялся полузрячим. С непонятной целью.
Зато сам брат бывшего зятя преследовал, мол, цель ясную: зародить в народном сознании сомнения в честности русского героя.
Теперь уже Каганович рассердился и стал выпытывать у рассказчика имя автора частного мнения.
Ши Чжэ надумал было налить себе ещё, но Мао забрал у него стакан и передал его Валечке.
Хотя Чиаурели тоже захмелел, он, единственный из пивших, решительно придвинулся к моему концу стола и очень громко бросил майору:
– Шен, кацо, гесмис ра ибодиале ак ту ара? (Ты понимаешь – что ты тут наплёл?)
Ёсик не удостоил его взглядом, но Берия качнул указательным пальцем, приложил его к губам и произвёл долгий тихий звук из одной только буквы:
– Ш-ш-ш-ш-ш…
Он был прав.
Кроме него самого и Мао, майор был единственный, с кем я сейчас готов был считаться. И не потому, что он тоже не пил.
– Товарищ Паписмедов, – повернулся я к нему, – почему вы не выпиваете и не закусываете?
– Я вообще не выпиваю, товарищ Сталин, – вспотел он, – а ночью не закусываю. А ещё – пища тут нечистая!
Я взглянул на Матрёну. Та – на всякий случай – взглядом переложила вину на Валечку.
– Неосвящённая! – пояснил Ёсик.
Валечка сперва успокоилась, а потом испугалась.
– Хорошо, не надо закусывать, – разрешил я. – Расскажите тогда нам с товарищами – откуда вы знаете всё, что сказали.
– Я знаю больше, чем сказал, товарищ Сталин! – выпрямился на стуле майор.
– Расскажите и «откуда», и «больше».
– Я знаю всё и снаружи, и изнутри! – не унимался он.
Я его понял. Все поняли. Тем более, что тревога во взгляде его быстро росла. Он, однако, на понимание наше не понадеялся:
– Потому, что… Я – и я, Ёсик, и он. Иисус Христос!
Я кивнул головой.
– Учитель! – уточнил Ёсик.
– Ой, Господи! – воскликнула Валечка и метнула на меня беззащитный взгляд.
Я отвернулся к майору. Валечка моментально перебросила глаза к Мао. Не вызвался защитить её и он.
74. В каждом из зверей притаился человек…
Я обратил внимание, что каждый раз – перед тем, как назвать важный исторический факт – Ёсик вёл себя странно. Отталкивающе. То ли умышленно, то ли нет, – собирал слюну в основании нижних зубов, впереди, катал её вдоль десны из стороны в сторону, а потом процеживал сквозь недостающий зуб в полость рта, тщательно прожёвывал и глотал.
До знакомства с Ёсиком мне казалось, что рептильные перешли в парнокопытных, а те – в человека. Сейчас мне пришла в голову мысль, что чистого перехода в истории так и не произошло: одно наслоилось на другое, а другое на третье.
Раньше, наблюдая за животными и зверями, я думал, что в каждом из них притаился человек, который надо мной издевается. Ёсик, наоборот, породил у меня подозрение, что в нём сидит какой-то зверь. И тоже насмехается. Но не только надо мной. Надо всем.
К тому же время от времени Паписмедов – по понятной причине – сбивался с третьего лица на первое. То – «Иисус Христос» или «Учитель», то – «я».
Чиаурели, конечно, изрядно выпил. Но поскольку это то «Христос», то «я» смущало даже искусного рассказчика, – ёсикову историю я изложу сам.
75. Народ правды боится…
Начал он неожиданно: на Кумран, в Иудейской пустыне, лучше всего взирать сверху, с жёлто- коричневых холмов, над которыми висит голубое с синим небо. И с которых можно увидеть море. Тоже синее с голубым. Холмы рассыпаны по пустыне, как коровьи лепёшки, и в них множество пещер.
Ни на холмах, ни в пустыне никто не живёт. Лишь чёрнохвостые дрозды и розовые зяблики. Охотятся за пёстрыми бабочками «монарх». Которые отгоняют их ядом, источающим вонь. Этим ядом снабжает «монархов» пустынный молочай.
Бог, добавил Ёсик и сложил три пальца, учредил в природе равновесие. Дрозды и зяблики вправе