медленно взмахивая рваными крыльями, пролетает вчерашняя газета, и все было, было, было, и ничего не запомнило мертвое место – стык четырех углов и тысячи судеб…
Усталость стали; камень не в силах сохранять твердость; вода не в силах течь; огонь не в силах жечь. Внезапная призрачность мира, прозевавшего свою реальность.
«Как, мы еще живем?» Снег опускается к снегу, и где первый, где второй – уже Бог не упомнит…
Степень таяния сердца измеряется невозвратностью его прежней формы… Рука разжалась и выпустила опустевшую жизнь, и боль огромного пустого отпуска стеснила дыхание. Тщетно протщившись быть безвозвратным, все отвратительно возвратилось в холодное вранье воспоминаний… Прощай, прощай!
«О чем шумит ветер», – думал Олег, притворяясь, что ничего не понимает или оглох.
Боль весны была необычайно шумна и бестолкова. Работу было как-то мистически невозможно найти. Олег унизительно завидовал всякому рабочему, возвращающемуся с рабства, злобно-подобострастно смотрел и отворачивался, и тот ничего не мог понять.
Черепоходов со своими рассказами о заработках газетчиков перевернул ему сердце, которое, кстати, довольно легко переворачивалось, продолжая в глубине своей спать, зевать, думать все на том же правом или левом боку.
Олег одевался, как на маскарад. Взять, что ли, перчатки, руки не будут мерзнуть?
Нет, настоящий газетчик перчаток не носит, терпит, сукин сын. Но, доехав, увидел мрачную молчаливую толпу бывших людей у окошечка в глубине узкого переулка rue Croissant1, дожидавшихся первого издания, именуемого четвертым, дневного и малочитаемого; сердце его упало. «И у a des mecs qui, leur joumee fmie, viennent ici prendre le pain aux malheureux»2, – мрачно-наставительно говорил заросший волосами пещерного вида старик, и все с особой вежливостью нищих поддакивали, и вот, после долгой толкотни, Олег на улице с пачкой газет, которую он еще не умеет держать. Мимо него пробегают подростки, бодро, громко возглашая: «'Paris Soir', tous les details!»3 Нужно и ему кричать. Первый возглас, мучительно- странный, страшновато для него самого вырывается из его глотки.
1 Улица Круассан (фр.). 2 «Встречаются же такие типы, которые, отработав свое, пытаются и здесь урвать кусок у несчастных» (фр.). 3 «'Пари Суар', все подробности!» (фр.) Слишком ли громко, слишком ли тихо – не знает он еще, а ноги-сволочи сами собою выносят его на Большие бульвары. Здесь смущение его становится нестерпимым, красный, как рак, он не знает, куда деть глаза, и он кажется себе без штанов…
Нет, он сейчас не выдержит, бросит пачку, убежит на Монпарнас. Но, к счастью, первый покупатель отвлекает его внимание, он неумело раскланивается с ним, забывая отдать сдачу, и тот смущенно- презрительно напоминает ему об этом…
Азры хохуля акбы быкабазы сыганы уракарука курабасара буска буска укаса сагоса…
«'Paris Soir'!.. Quatrieme edition!»1 Боже мой, еще тридцать штук осталось…
Этому не надоть… Время идет… Этому тоже… Поспею ли все разбазарить и встать в черед за последним изданием?.. Укба укба брасина палитесрака брасигамука… Вот если бы сейчас убили Сталина или вообще конец мира, как бы я заработал… Этому тоже не надо…
Америка поглощена морем, десять миллионов жертв… Социальная революция в Германии… Новый Христос на Монпарнасе… Эвона, не рассыпь деньги… Дурак, слишком долго ищешь… Дилетант… Укба укба… Еще пятнадцать штук…
Нет, никто не покупает, решительно никто не хочет его четвертого издания, если бы не евреи, любимые его евреи… Евреи гнездятся в пассажах по ту сторону Boulevard de Strasbourg2. Там ни единого покупателя, пыль, тоска заново отделанных кубистических лавок. Печаль зря проходящего весеннего дня, сквозь стеклянный потолок медленно идущего к закату. По-восточному щелкают пальцами.
Олег, овладев ролью, давая сдачу, смотрит в сторону и, нараспев, как будто страшно торопясь, возглашает свою кантилену: «Tous les details du ministere!»3 Сутолока вокруг, и вот он уже продал сразу пять экземпляров… Снова улица. Олег суется в кафе, это не по обычаю в квартале, но огромная кассирша дает разрешение.
Неудача – сострадательные презрительные взгляды. Но в другом некто, переждав и перемучавшись, перетратив все нервы на ожидание кого-то, с дружеским облегчением подзывает его. В третьем пьяные снисходительно хамят. «Alors, on fait du commerce?» – «Non, mais laisse – le, tu vous bien que ca commence a faire autre chose»4, – топочет подвыпившая старуха лапами по столу. Но истинное благодеяние – это стоянка опухших от неподвижности частных шоферов… Последние две он продает сумрачному отряду полицейских, чего-то недоброжелательно ждущих в боковой уличке. И вот он уже налегке, на ходу позвякивая мелочью, измученный и довольный, озирается вокруг… Но едва он вылез на Richelieu-Drouot, группы толпящихся, толкующих на тротуаре молодых людей привлекли его взор. Негромко спорили они, медлили, нехотя расступались.
– Alors, on remet ca?
– Attends, ca va barder tout a l'heure5.
За новыми газетами идти не хотелось. Олег опоздал, да и сердце переволновалось.
Хотелось куда-то в толпу, толкаться, слушать. Как всегда, когда переволнуешься, сил, казалось, целая бесконечность, хотелось без конца двигаться, говорить, острить, и вдруг сразу – свинец в ногах, тоска под ложечкой, хоть садись на скамейку… Нет, газетчиком Олегу не быть!..
1 «'Пари Суар'!.. Четвертый выпуск!» (фр.). 2 Страсбургский бульвар (фр.). 3 «Все подробности министерства!» (фр.). 4«Ну что, приторговываешь?» – «Да нет, оставь его – прекрасно видишь, что дело начинает принимать теперь другой оборот» (фр.). 5 – Ну что, вернемся обратно?
– Подожди, скоро жареным запахнет (фр.).
IX
Три дня Олег, умерши для весны и друзей, провел в аду. Парфюмерный ад этот был расположен около Porte de Clignancourt1 в одноэтажном особняке, запущенном до последней степени, и Олег работал или на кухне, или в подвале. Первый день был ярко-красный, второй – скорее розовый, третий – белый, приторный, ирреальный. Но первый был самый тяжелый из всех… Едва Олег, раболепствуя перед хозяином, перешел ту роковую черту, отделяющую свободного человека, приятеля, знакомого от раба, каторжника, поденщика, он еще долго не знал, как себя держать, любительски смеялся и сердил этим презрительного и угрюмого еврея-неудачника, которому принадлежало это пахучее, вонючее дело. Но вот он остался на площадке заднего крыльца, выходящего на заставленный бутылями дворик, – под навесом стояли мешки с сырьем для пудры, а желтые и красные полосы тянулись по земле, – остался перед доской, положенной на угол перил, на которой, как головы красного сахара, стояли лоснящиеся, хорошо пахнушие глыбы только что остывшей губной помады. Резать ее длинными ломтями показалось ему сперва забавой, почти игрой, так что хозяин, бесшумно появившись из-за его плеча, тотчас же сделал ему первое замечание, дабы стругать ему грубее и расторопнее. Наструганное ссыпалось в давильник, между мраморными валами которого медленно, нехотя ползла кроваво-малиновая пахучая масса. Ползла, все время останавливаясь, потому что Олег все время прекращал крутить… Первые двадцать минут дались легко, хотя рукоять была неудобная и адски тугая, но скоро острая боль в плече заставляла останавливаться.