разберешься, кто в кого сует. Но было одно светлое пятно. Жилец. Возле самого сортира. Маленькая комната. Шесть метров. Очкарик. Студент. Математик. Сам невзрачный. Прыщавый. Одет аккуратно, но в обноски. Голос слабый, гайморитовый. Зайдет, бывало, на кухню: “Товарищи, могу я попросить кружку кипятка?” И все наши громилы татуированные, все лахудры неподмытые, все старухи скрипучие враз притихнут. Почему – непонятно. Я, бывало, как просрусь, из сортира выйду, подойду к его двери, к замочной скважине нос приложу, потяну. Запах. Необычный. Умным человеком пахло. Приятнее этого запаха для меня тогда ничего не было. С ним в ноздрях я и в органы пришел. Я и сейчас умных людей по запаху отличаю. Вот ты, например, – Хват понюхал блестящие от пота ягодицы академика, – тоже умный. Да и Вавилов был умный. И Виноградов. И Вовси. И Пропп. И тем обиднее мне, Сахаров. Тем больнее.
Он вернулся к столу, взял тонкую папку дела, открыл:
– Посмотри, до чего ты додумался. Время – кочан капусты, а все события – просто тля, его разъедающая. Ебёна мать! Это как в том еврейском анекдоте: “И с этой хохмой этот потс едет в Бердичев?” – Хват переглянулся с улыбнувшейся стенографисткой. – Кочан капусты! Сколько ты получал в университете?
– Шесть… ты… тысяч… – прохрипел Сахаров.
– Шесть тысяч, – кивнул Хват. – И пять в конверте, как академик. Одиннадцать штук. Не хуй собачий. И чем же отплатил академик Сахаров советскому народу за такую охуительную зарплату? Концепцией “время – кочан капусты”. Ёб-ти хуй! Значит, и революция, и Гражданская война, и первые сталинские пятилетки, и Великая Отечественная, и подвиги советских солдат, и героическое возрождение разрушенного народного хозяйства, и сталинская медикаментозная реформа, и его бессмертная теория Внутренней и Внешней Свободы – все это только полчища тли на гнилом капустном листе, мандавошки, бляди какие-то!
Он кинул папку на стол, склонился над “подноготными” инструментами, выбирая:
– Вавилов был страшной гнидой. Я поседел в тридцать лет, пока расколол его. Но он был явный вредитель. Вредитель по убеждению. Ты же – вредитель тайный. Не по убеждению, а по гнилой антисоветской природе твоей. Господь дал тебе умную голову, здоровое тело. Великий Сталин – цель в жизни. Советский народ обеспечил идеальные условия для работы. А ты, сучий потрох, за все это попросту насрал. И Господу, и Сталину, и народу.
– Но… я… де… лал бомбу… – прохрипел Сахаров.
– Бомба – бомбой. А время… это – время.
Выбрав две похожие на наперстки насадки, Хват завел в них пружины, капнул азотной кислоты и надел на большие пальцы ног академика. Насадки зажужжали. Тончайшие иглы вошли Сахарову под ногти, впрыснули кислоту. Он мускулисто качнулся, словно зависший на кольцах гимнаст, и закричал протяжным криком.
Через 28 минут исходящий розовой пеной Сахаров вспомнил, как летом 49-го в санатории “Красная Пицунда” подвыпивший Курчатов рассказал ему о странной гибели профессора Петрищева, “потрясающе талантливого, но еще до войны свихнувшегося на проблеме чего-то голубого”. Петрищев, один из ведущих отечественных термодинамиков, сделавший быструю и блистательную карьеру, ставший в 25 лет профессором, написавший известный каждому студенту учебник по термодинамике, неожиданно уволился из МГУ, полностью порвал с научной средой, затворился с женой на даче в Песках и прожил там вплоть до 49 -го. Жена, вышедшая утром в магазин, вернулась и обнаружила профессора лежащим на участке лицом в маленькой луже. Курчатов считал погибшего сумасшедшим, однако заметил, что Петрищевы всегда жили широко – до затворничества и после, хотя богатыми наследниками не были.
– Ну вот, уже кое-что. – Хват удовлетворенно снял “наперстки” с посиневших ног академика.
Вдову профессора Петрищева Хват не стал подвешивать. Грудастую корпулентную даму раздели, приковали к мягкой кровати, сделали ей инъекцию люстстимулятора пополам с кокаином. Хват сменил кожаные перчатки на резиновые, растер между ними вазелин и, присев на кровать, стал массировать даме клитор, одновременно сжимая ее рыхлую венозную грудь.
– Мамочка… мама… – сладко плакала раскрасневшаяся вдова.
– Сделаем хорошо хорошей девочке… сделаем сладко… – зашептал Хват ей в розовое ухо. – Девочка у нас красивая, девочка нежная, девочка умная… девочка расскажет все нам… девочке будет так приятно, так хорошо…
Он почти довел ее до оргазма и сразу остановился. Петрищева хотела было помочь себе толстыми бедрами, но Хват схватил их, развел:
– Нельзя, нельзя… девочка еще не сказала.
Так повторялось три раза. Петрищева билась на кровати, как тюлень, обливаясь слезами и слизью.
– Девочка расскажет… и я ей сразу сделаю… а потом к девочке жених придет… высокий, стройный чекист… голубоглазый… за дверью ждет с букетом… расскажи про голубое, сладкая наша…