здесь оказалось неудобно. Один из прожекторов иллюминации бил в потолок у них над головами. Подсвечивая фасад, подсвечивал заодно и лица – набрасывал на них черно-белые рельефные маски. Фима тщетно пытался разглядеть лицо собеседника.
– Вот уж выбрал местечко, – Саенко сощурился на свету. – Ты чего такой вялый?
Всегда такой?
– Завтра дело. А нам до сих пор ничего не рассказали. Что нам поручат, что будет, где?
– А ты не торопись, Ефим, не торопись. Всему свой черед. Завтра… Может, и не завтра. Может, ничего и не будет.
– Мы у вас как бедные родственники.
– Ух ти! А вам хотелось бы как – чтобы вас кашкой сладкой кормили?
– Антон другое обещал.
– Да? Что же он тебе обещал?
– Ладно, оставим.
– Оставим? – Саенко усмехнулся, вернее, тени на его лице сложились в новую гримасу, нарисовали усмешку. Фиме вспомнилась детская забава с зажженным фонариком, приложенным к подбородку. – Что обещано, того еще заслужить надо, – сказал Саенко и предплечьем сдвинул грязную посуду на самый край стола. – Скажи-ка мне, дружочек, далеко ли ты готов пойти во имя Руси Православной, во имя светлого нашего дела? Какую цену готов платить?
Фима знал, что должен ответить быстро и убедительно – но не мог. Почему-то не мог заставить себя произнести то, чего от него ждут. Вдруг понял, признался себе, что не в силах сейчас ни произносить, ни слушать такие слова. Сейчас нельзя. Что-то не так.
Вот и колокол не звонит ведь с утра до ночи.
Молчал, и с каждой секундой этого глухого молчания что-то непоправимое надвигалось на него. Фима чувствовал себя так, будто он трусит перед поединком и никак не может взять себя в руки. “Нехорошо он спросил, – подумал Фима, удивляясь собственным мыслям. – Бац! “Какую цену?” Опросник заполняем, что ли?” Понятно, что Виктор Саенко, которого он видел до этого от силы раза три-четыре, появился тут неспроста и встреча с ним в “Веселом Посаде” по пути из Несветая в Солнечный была заранее спланирована, и у этой встречи была конкретная цель, и этой целью был он, Ефим. Саенко, занимавший какое-то высокое место в иерархии Сотни, видимо, взялся прощупать его перед делом. Может быть, и других ребят сейчас кто-то вот так же прощупывает, задает вопросы, томит рентгеновским взором своим.
И здесь то же, что было в Стяге: сами позвали, а что с ними делать – не знают.
Не столько испытывают, сколько третируют. То соберут всех в воскресный вечер, спросят, кто с утра на службе был, – и тех, кто не ходил в церковь, отправят домой. А тех, кто был на службе, попросят листовки по почтовым ящикам разнести.
И все. То в спортзал позовут, побиться – а перед боями молитву принято читать. В Сотне в спортзале другую молитву читают – “Против супостатов”, а стяжники научены свои читать – “Перед сражением” и “Александру Невскому”. “Читайте нашу, как у нас заведено”, – говорят сотенцы.
Лаполайнена Филоном прозвали. Как-то раз отец Никифор уезжал из Солнечного в Любореченск, а Лапа попросился с ним. Возле машины батюшка вспомнил, что забыл в доме ризу: по дороге в Солнечный крестил в Шанцевке инвалида на дому.
– Принеси-ка мне фелонь, – попросил отец Никифор.
В том месте, где указывал батюшка, Лаполайнен фелони – она же, понятно, риза – не нашел. Отцу Никифору некогда было ждать, и он велел оставить записку сотенцам – те должны были наведаться в Солнечный позже, с тем чтобы оттуда ехать к батюшке в Шанцевку – пусть они захватят с собой его фелонь. Лапа – может быть, второпях – написал в записке: “о. Никифор просил захватить его филонь. Она где-то в его комнате”. Вот и стал Лапа для сотенцев – Филоном.
Вообще в Православной Сотне выяснилось, что стяжники не очень-то подкованы в церковных порядках. Сотенцы всячески это подчеркивали. Но ведь в Стяге как говорили: “У вас своя работа, мирская”. К мирской работе их готовили, к мирской!
И баба Настя не успела научить Фиму церковной науке. А ведь знала все. Может быть, ждала, когда он сам начнет спрашивать? Но Ефим был уверен, что баба Настя ходит в храм на свиданья с дочерью своей погибшей. А разговоров о матери Ефим всегда как мог сторонился. Ни одного воспоминания о ней у него не сохранилось, да и баба Настя, признаться, не теребила душу рассказами. Вот и вышло: в церковь ходил сызмальства, во Владычном Стяге почти два года пробыл, но церковный уклад знает слабо, не назубок, как сотенцы.
Так и они ведь не за день поднаторели! Вот спросить бы у батюшки, когда наконец переменят сотенцы свое отношение к стяжникам. Только не рассердить бы отца Никифора таким вопросом, не выставить бы себя слабаком и нытиком. Этот пожилой голубоглазый священник – слегка сутулый, будто оттого, что мысли его долу клонят, со свободно растущей бородой, в которой клок сохранившихся темных волос, – совсем не похож на отца Михаила. В нем стержень, в нем пыл и звук призывного набата.
Спросил бы – да кто его знает, как в Сотне все устроено, кто тут главенствует и решает.
Отец Никифор, когда Саенко вошел к ним в номер, посмотрел на гостя неприветливо.
И когда благословлял, выглядел так, будто предпочел бы его тотчас спровадить.
Отец Никифор хоть и много старше отца Михаила, Ефиму с ним легче. И молчалив Никифор, и хмур бывает подолгу, бывает, найдет на него, так на весь день, как обложной дождь – а все же не чувствует Фима с ним скованности, как с отцом Михаилом. Но и отца Никифора частенько приходится додумывать да отгадывать.
Сначала Фима решил: батюшке неприятно видеть Саенко из-за неудачи, которую он потерпел в Несветае. А кому приятны свидетели неудач? Ведь наверняка будет расспрашивать. Но потом Фима догадался: это из-за него. Да, отец Никифор все видит, и ему не нравится, как принимают стяжников в Православной Сотне. Потому и глянул батюшка на Саенко строго, зная, зачем тот явился, – напомнил ему этим взглядом о том, что было сказано между ними раньше.
Возвысил бы отец Никифор свой голос, велел бы сотенцам одуматься… Впрочем – пусть будет как будет. В конце концов и военком Ефима Бочкарева заждался.
– Готов ты голову сложить или так только, покрасоваться до первой юшки?
Нет, не может Фима сказать то, чего добивается от него Саенко, отрапортовать ему – не хочет.
– Тебе и ответить нечего?
– Мне есть что ответить, – сказал Фима спокойно и сразу почувствовал облегчение оттого, что может по собственной воле прервать начинающийся допрос. – Только не вам.
Он заметил, как напрягся Саенко, застыл. Стало быть, другого ждал – что Фима станет душу перед ним рвать, клятвы давать.
– А что так? – поперхнувшись, Саенко громко откашлялся. – Ты ведь не в кружок “Умелые руки” шел. Знал ведь, куда идешь. Знал, что здесь подчиняться нужно. Похлеще, чем в армии.
Ефим будто с горки покатился. Теперь все пойдет само собой. Сейчас договорят, еще несколько фраз, наверное, – и обратной дороги уже не будет. А дальше?
Впереди? Что там? Армия, конечно, что ж еще. Волчья жизнь. Дедовщина. Не прекращающееся ни на минуту покушение на твой человеческий облик. Гнись или гни.
Жри или сожран будь. И главное – следующий Тихомиров будет громыхать словами, которые следует произносить вполголоса, будет учить, как Родину уважать, не умея пробудить уважения к самому себе.
Ни за что не признается там, что был во Владычном Стяге.
– Подчиняться – не проблема, – Фима слегка повел головой. – Только есть у вас еще что-нибудь в запасе для нас?
Хотел сказать: “Мы за другим сюда шли”, – и вдруг вспомнил: говорил уже это, в стане Владычного Стяга, отцу Михаилу, кажется. Повторяется. Повторяется все. По кругу идет. По безнадежно замкнутому кругу. Вспомнил, как стоял в толпе стяжников перед штабом, стараясь поскорее смириться с тем, что Стяга больше нет, – закрыт.
Устал.
Фима стал вспоминать тот день, выхватывать из памяти одну жгучую подробность за другой, и даже