прижал ее к мусорному баку, в трех шагах от дома. И так же белел в окне склада его тощий зад. Всхлипывая, она опустила веки и укрылась в спасительной тьме.
Откуда-то сверху донесся треск, пробившись сквозь пыхтение Стаса. Ее глаза открылись сами собой. Потолок ничего уже не отражал: ни зареванных щек Киры, ни ее раздвинутых ног, ни голых лопаток самца, сдергивающего с себя трусы-боксеры. Зеркало налилось багровым туманом, пошло трещинами и вспучилось, рождая маленький стеклянный вулкан. И взорвалось.
В это мгновение все заслонила волосатая грудь, и Кире между бедер вонзилось что-то твердое, хищное, острое как бритва. Но, шевельнувшись раз или два, затихло. А потом ее вдавило в матрас. Что-то негромко хлюпнуло. Упало и разбилось несколько градинок. Стало тихо.
В себя она пришла уже на ногах. По бедрам стекали струйки, черные в зеленом свете. Из распоротых ступней сочился жидкий огонь. Волосы, руки и грудь тоже покрывала запекшаяся кровь. Но не ее. В зеркалах мирно дремали тысячи мертвых Стасов, ни о чем не жалея и ни к чему не стремясь. У каждого из спины торчало по дюжине осколков, и один большой – из затылка.
Кира брела не вперед и не назад, не вправо и не влево, натыкаясь на стены там, где ожидала найти пустоту. Треугольники теснили ее, как хотели. За ней оставался след из крови и алых лепестков, но возвращаться по нему было нельзя. Или она уже возвращалась? Зеркала не отвечали ей.
Им нравилась ее нагота – так, как не понравилась бы ни одному мужчине в мире. Когда им надоел Стас, они стали показывать Кире ее саму – тринадцатилетнюю, хнычущую возле мусорного бака; малышку, плескающуюся в ванне; одинокую библиотекаршу, прилипшую к монитору. Почти красивую. Или просто – красивую.
Свечи догорали, отражения колыхались и перетекали одно в другое. Зелень выцветала в черноту. Кира уже не надеялась выйти, но ей стало грустно – как будто она вот-вот потеряет что-то очень важное, чего нет ни у кого другого на всем белом свете. Хотя ничего белого рядом уже не было – только ее собственное тело, маленькое и бессмысленное.
Но кто-то ждал ее, смотрел из темноты. Тянул за незримые ниточки, направлял и подталкивал, вел с одной стороны на другую. И настал миг, когда она не нащупала зеркал ни слева, ни справа, ни сзади и поняла, что пришла.
В немыслимой дали умирал последний зеленый огонек. С ним умерли звуки, страхи, надежды – все, кроме нее самой.
Тогда он выступил из ниоткуда и кивнул ей. Родинка на щеке, тонкие губы, снулые глаза. Другого лица быть и не могло.
– Кто это? – спросила она, глядя снизу вверх. – Это уже не я.
Он снова кивнул и расправил стеклянные черные когти.
– Но еще не ты.
Он кивнул в последний раз и забрал у нее то, чего не имел никогда.
Ей снилось, что она проснется, но это был всего лишь сон.
Бог тошноты
– Знаешь, мы не можем из-за тебя останавливаться каждые сто метров. Ждать нас никто не будет. Как бы.
Для середины июня ночь непривычно душная. Тяжелый запах трав, мешаясь с выхлопом автобуса, втекает в твои ноздри. Чьи-то невидимые пальцы проталкивают тебе в глотку мохнатую вату, бесконечно вытягиваются и гонят ее еще глубже, в пищевод, в желудок. Тебя скручивает снова.
– Не, ну я все понимаю, конечно. Но ты могла бы и предупредить, что тебя так сильно укачивает. И не надо было пиво дуть.
– Я… – произносишь ты между спазмами, – я…
– Что?
– Я… не думала, что будет… так тяжело.
Он смотрит на тебя с хорошо знакомым выражением. Когда ты успела привыкнуть к этой его мине? Если не считать того первого танца в «Роксе», вы встречаетесь каких-то три месяца. Но кажется, что он смотрел на тебя так сотни, тысячи раз. С брезгливой жалостью, как будто его страшно разочаровывает, что ты – живой человек. Что тебе бывает холодно и жарко, что у тебя потеют ноги, что ты не выносишь громкой музыки и криков под окнами в три утра.
– Ты… не мог бы… не стоять передо мной? Мне от этого еще тяжелее… Я… скоро.
Он хочет что-то сказать, но тебя выручает своевременный спазм – словно некий новый знак препинания, который подчеркивает серьезность твоей просьбы. Как его назвать? Знак извержения?
– Ладно. Но ты все равно недолго, хорошо? Люди ждут.
– Хорошо.
Чертыхаясь вполголоса, он взбирается на невысокую насыпь, и ты остаешься одна в царстве придорожных лопухов, где-то на полпути между Уфой и Самарой, между спящими улицами и ревущим фестивалем. Кругом темно, и тебя вполне это устраивает. Тебе совсем не хотелось бы смотреть на то, что побывало в твоем организме, но невзлюбило интерьер и попросилось наружу. На одну ночь впечатлений хватит.
Наконец ты распрямляешься. Тебе не стало легче, но, если ты сейчас не поднимешься к ним, тебя просто загрызут. У них праздник, им не до тебя. Смейся – и весь мир будет смеяться вместе с тобой… нет-нет, лучше не продолжать. Ты пыталась радоваться со всеми, честно пыталась. И поначалу даже радовалась – визжала и прыгала, размахивала банданой, улюлюкала редким ночным прохожим, огибавшим кучку взбесившейся молодежи по широкой дуге. Но перед самым отправлением в тебе словно щелкнул какой-то переключатель, и от собственной фальши замутило. Вы еще не выехали из города, а от той дутой радости не осталось и следа.