не рискует, тот не пьет шампанского, ведь так?
– Понимаешь, я бы и отпустила, наверное… – Она не была уверена в том, что говорит, но под настроение чего не скажешь. – Но ты, Директор, зря меня обманул. Хотел убить, кто мешает? Флаг тебе в руки! Вектор мог меня сделать в Питере на раз…
– Пошли бы разговоры, – нехотя признал Директор и сделал движение, словно хотел обернуться, да шейные позвонки прихватило.
– И ты решил сдать меня жандармам… Совсем не жаль было?
– А чего тебя жалеть? – усмехнулся в ответ Директор, но, что характерно, сидел, как велено: лицом к окну, руки на столе.
– Ну, ты прав, наверное, – согласилась Натали, припомнив подробности своей жизни. – А Генриха за что?
– Ты ему веришь? – вопросом на вопрос ответил Директор.
– Возможно…
– И зря!
– Ну, это как бы мое дело, не находишь?
– Ты, вообще-то, понимаешь, Лиза, что в городе творится, в стране?
– Вот скажи, Михаил Евгеньевич, какого рожна ты меня Лизкой кличешь, если доподлинно знаешь, кто я есть и как меня зовут?
– Ишь, нахваталась! – снова усмехнулся Мухин, но даже движения лишнего себе не позволил, знал, не прокатит. – А еще баронесса!
– У тебя, Мухин, пять минут.
– А ручной лидер оппозиции тебе ни на что не сгодится?
«Ну, вот и предложение озвучено. Вопрос, однако, а оно мне нужно?»
– Я задала вопрос.
– Хочешь знать, кто меня нанял? А не испугаешься?
– Дядя Миша, а ты кого сейчас на испуг берешь? Меня, что ли? Бога побойся! Я же отмороженная! Сам сказал.
Нечем ему было ее напугать, вот в чем дело. И Мухин это знал, не мог не знать. После всего, что было, положен ей был – по совести – осиновый кол или, если уж по-человечески, расстрельная команда. Но вот ведь как бывает! Раньше жила, как нежить, но не то теперь. Умирать расхотелось. Совсем. Напротив, хотелось жить. Жить, любить Генриха, даже если никогда не сможет ему об этом сказать. А она точно знала – не скажет. И это была та правда, которую Натали не только знала, отчетливо и с подробностями, но и принимала. Несла, как крест. Впрочем, и Генрих не ждал от нее слов любви. Не ждал, не просил, принимая, как должное, ее молчание, но и сам их никогда не произнесет. Не сможет, не решится, потому что любой отваге положен предел. У ее мужества он уж точно есть. И у его – наверное, тоже. Ведь не машина, не пражский истукан, живой человек…
– Значит, нечем мне тебя напугать? – Мухин напрягся. То ли собирался прыгнуть, то ли ожидал выстрела в затылок. – А что, как всплывет правда о «резне на Сампсониевском»?
– Не всплывет.
– Откуда тебе знать?!
– Оттуда, дядя Миша, что из-за той резни ты меня и решил сдать. Всех свидетелей, так или иначе, со свету сжил. Одна я осталась. Не стал бы ты говно это бумаге доверять. Оно и на бумаге, и через двадцать лет так вонять будет, мало не покажется. Так что это мой тебе подарок: умри и бери свои грязные тайны с собой, я не возражаю.
– А ты, Наташа, стало быть, ни при чем?
– А это, товарищ Мухин, мое личное дело. Я его сама написала, сама и закрыла. Повторяю вопрос. Кто тебя послал?
– Доброе имя оставишь?
– Сама некролог закажу.
– Тогда чемоданчик один надо бы из квартиры вынести… Пойдем, покажу!
– Дядя Миша, я похожа на дуру?
– То есть встать не позволишь?
– С этого кресла прямо в ад.
– Но слово даешь?
– Мое слово кремень, сам знаешь. Сказала – убью, значит, так и будет. Но позорить после смерти, так и быть, не стану. Сама, между прочим, предложила. И учти, дядь Миш, пять минут истекли.
– В спальне, в стенном шкафу… Старенький, фибровый… Уничтожь, пожалуйста.