Болела грудь, ныло, словно в предвкушении дождя, правое плечо, болезненные спазмы коротко прокатывались по бедрам и икрам. Ничего выдающегося, но и на нирвану не похоже. И, тем не менее, он был счастлив. Опустошен, выпотрошен, выжат, как лимон, и одновременно полон света, счастья и ожидания, чего не случалось с ним так давно, что он успел забыть, как это бывает и на что похоже. А еще – где-то на краю сознания, за болью и довольством – пряталось, как если бы стыдилось самого себя, чувство удивления. На самом деле Генрих был не просто удивлен. Он был изумлен, ошеломлен, обескуражен. Ему все еще не верилось, что случившееся с ним не сон, не пьяный бред, а правда, какая она есть. И дело было не в Наталье, хотя и в ней тоже, наверное, а в силе чувства, что испытал Генрих, едва его руки коснулись ее тела. Такой страсти он от себя, признаться, не ожидал. И более того, безумное вожделение, вспыхнувшее в нем, – как пожар или мятеж – охватившее его, захватившее, словно поток, испугало Генриха. Его жажда была лютой как боевое безумие. Страсть походила на ярость, желание – на гнев. Оставалось надеяться, что Наталья, которую и саму, как ни странно, «накрыло с головой», не вспомнит утром некоторых наиболее впечатляющих подробностей их ночной «битвы». Во всяком случае, вспоминая теперь, как и что он делал с ее телом, Генрих испытывал не столько гордость, сколько оторопь, и опасался, что женщина ему этого не простит. И вот это – последнее – было, пожалуй, самым странным в мешанине переживаемых им чувств. Генрих не мог понять, отчего так дорожит мнением Натальи. Вернее, не хотел этого знать.
– Шершнев…
Он повернул голову. Наталья смотрела на него, подняв глаза над краем шелковой простыни.
– Генрих Шершнев… – ее дыхание колебало тонкий шелк цвета слоновой кости.
– Я… – он колебался. Что можно сказать в подобной ситуации? Что должно говорить?
– Шершень, с ударением на второе «е».
– Так точно! – он не отвел глаза. Смотрел в бездонную синь и пытался поймать нить беседы.
– По-немецки шершень – Хорниссе, с ударением на «и», переходящим на последнее «е».
– Все-таки университет, – кивнул Генрих.
– Романо-германская филология.
– От твоего голоса…
– Что, в самом деле? – это была первая улыбка Натальи на его памяти.
– В самом деле.
– Ты меня удивил, полковник Хорн.
– По-хорошему или по-плохому?
– Об этом я сейчас и думала. Решала, обидеться или наоборот.
– Что решила?
– Решила, что если повторишь такое еще раз, я или прибью тебя на месте, или буду целовать руки.
– Странный выбор… Не могли бы мы остановиться где-нибудь посередине?
– Нет, Генрих, – она отпустила простыню, и он увидел ее припухшие губы. – Это не для нас, не так ли?
– Пожалуй, так. Наташа – твое настоящее имя?
– Почти.
– Значит?
– Натали, но, если хочешь, называй меня Татой.
– Тата… – повторил он за ней. – Мне нравится.
– Я… Я думала, мне это приснилось. – Она взяла его руку и повернула перед глазами, совершенно не стесняясь того, что окончательно сползшая вниз простыня открыла Генриху ее наготу. – Как же тебя…
Что ж, что есть, то есть – шрамы покрывали все его тело. Жизнь на войне и вообще-то не сахар, а уж долгая жизнь… Удивительно другое. Как он умудрился выжить и сохранить лицо? В прямом и переносном смысле. Вот это действительно вопрос.
– Девятый час, – констатировал он с сожалением. – День, почитай, уж три часа как начался, а мы все еще в постели.
– С кем мы встречаемся сегодня? – она соскользнула с кровати, ловкая, стройная, но отнюдь не худая.
«Женщина, как женщина. Молодая, вот в чем, наверное, дело. А я старый…»
– Желающих много, – он тоже встал. Получилось не так естественно, да и внешностью гордиться не приходилось. Желания красоваться «в чем мать родила» Генрих не испытывал, скорее, наоборот. – Но кое с кем встретиться просто необходимо.
– Возьмешь с собой? – Она одевалась без спешки, методично отыскивая детали своего туалета, разбросанные по всей комнате, и заменяя – по ходу дела – то или это на вещи из шкафа.
– Всенепременно. А скажи, Тата, ты разве не собиралась увидеться со своей подругой? Как же ее? Ольга Берг, кажется, или я