больница каким-то образом запечатала сама себя, хотя я про такое только читал в фантастических романах. Но, с другой стороны, последние шесть лет я пролежал в коме, за это время могли изобрести все что угодно. Поэтому меня не очень удивляло, что есть свет, вода и воздух, что работают все системы, что мыться можно хоть десять раз в день, а в кухонном блоке в морозильниках полно еды. Только телевизор не работает, да и бог с ним.
Удивляло другое: как нам удалось очнуться? Когда проснулся я, я уже просто лежал на белой кровати, чистый и умытый, бабушка и Зои постарались, а Зои рассказывала, что ей пришлось самой выпутываться из проводов и трубок. Она вообще была в сознании глубже всех – можно же так сказать? Если бывает глубокий обморок, может быть неглубокое сознание? Потому что в каком-то сознании я все-таки был. Я кое-что помню, хотя и смутно, это как будто выныриваешь ненадолго с очень большой глубины, и тогда слышишь голоса над собой. Хоть и не всегда понимаешь, что они говорят. Зои помнит гораздо больше.
Самая старая у нас бабушка Агата, потом Рональд, потом Молчун, потом Зои, потом я, потом Ежик. Но Зои в сознании глубже всех. Я буду так говорить, потому что не знаю, как сказать иначе. Это она дает имена, потому что ей нужно называть тех, с кем она говорит, даже если они не отвечают, это она так сказала. Это она задает вопросы и ставит эксперименты. «Вы заметили, что мы совсем не хотим есть? Я попробовала не есть сутки и даже не проголодалась. А в туалет кто-нибудь из вас хоть раз ходил?»
Я ходил. Даже не один раз – вечером первого дня и утром второго. И есть я действительно не хочу. Сначала было очень приятно сгрызть яблоко или банан, съесть кусок жареного мяса – я никогда не ел мясо вот так кусками, с ножом и вилкой, только парное и протертое. А потом, на четвертый день или третий, особенно после вопросов Зои, заметил, что хватаю с утра из холодильника банку йогурта – и забываю съесть что-нибудь еще. Я даже думал, не рассказать ли об этом Зои, но понял, что она не спрашивает на самом деле. Ей не нужно, чтобы мы отвечали, ей просто так легче думается.
Так что я не отвечаю, потому что понимаю, как на самом деле, Ежик – потому что не понимает вовсе и стесняется, а вот Молчун и Рон охотно обсуждают с Зои все происходящие с нами странности. Бабушка Агата только вздыхает: «Как они могли нас бросить, ну как? Как же так можно? И что нам теперь делать? У меня скоро сердечные капли закончатся, где я новых возьму?»
«Лучше спросите, что мы будем делать, когда закончатся вода, еда и воздух», – замечает Рон не без ехидства. Мы все сидим в комнате с телевизором и диванами, которую называем гостиной, как будто это и вправду наш дом, мы сидим здесь все вместе каждый вечер. У меня, Зои, Молчуна и Рона – отдельные палаты, а Ежик перебралась к Агате, мы еще нашли им маленький диванчик и торшер, чтобы было уютнее. И стащили на диванчик все детские книжки, которые нашли в клинике. Ежик прочла их каждую уже раз по десять, но ей не надоедает.
«Вода и еда нам явно не нужны, – замечает Зои. – Бабушка Агата, а зачем вы пьете эти капли? У вас болит сердце?»
«Всю жизнь пила, – отзывается Агата и смеется. – Пью – значит, жива. Нет, сердце не болит. Даже поясница не болит. Но будет очень обидно, если я перестану пить, а оно вдруг возьмет и остановится, понимаешь? Со мной уже один раз так было, и я не хочу повторения».
«Как же все-таки получилось, что мы все взяли и выздоровели?» – спрашивает Зои как бы про себя.
«Я думаю, это радиация, – говорит Рон очень авторитетным тоном. – Как-то она на нас повлияла. Никто же толком не знает, как могут встряхнуть организм стресс и радиация».
«То есть радиация все-таки сюда проникла?» – уточняет Зои.
«Ну да».
«Но мы тут герметезированы, как в бункере. Клиника схлопнулась сразу, автоматически, как ракушка. Р-раз и все. В наши двери можно теперь только смотреть, ни войти, ни выйти».
«Я не знаю, Зои, – говорит вдруг Молчун очень мягко. – Я знаю, что был мертв, а теперь жив, и мне, признаться, все равно, каким образом».
Вот так наши разговоры и крутятся, как бабочки вокруг фонаря, вокруг одной и той же темы, целых шесть дней.
А на седьмой день идет дождь. Он идет весь день и всю ночь, сплошной стеной, он прибивает пепел и пыль, и на утро восьмого дня идет тоже, но теперь он совсем другой, сквозь него бьет солнечный свет. Я вспоминаю, что кто-то в моем детстве называл такое «слепой дождик». И что после него всегда бывает радуга.
Каким-то образом мы все, не сговариваясь, оказываемся в холле. В наших палатах все окна и балконные двери забраны стальными жалюзи, они, видимо, опустились, когда клиника схлопнулась, как ракушка. Но большие входные двери толстенного стекла