Кажется, мы снова перешли на «ты», но я не стал язвить, а постарался говорить спокойно и вразумительно.
– Я узнал, что у меня есть сын, всего неделю назад. Мой отец погиб, когда мне не было и четырнадцати, матери я вообще не помню. Я рос один, я знаю, что такое одиночество. Прекрати ухмыляться! Что ты об этом знаешь? Что ты знаешь о боли? Когда… когда тебе так скверно, так больно тут, – я кулаком стукнул себя в грудь, – что хочется просто сдохнуть. Сдохнуть! Для тебя это сладкие слюни, щенячьи нежности – пусть, пусть… да и не дай тебе бог узнать этой боли! Не дай бог…
Я запнулся; со стороны Лубянки донесся истошный вопль, какой-то звериный и от того еще более жуткий, что было ясно: это кричит человек. Вопль оборвался, и тут же вслед за ним раздался рев толпы – так в тысячу глоток орут болельщики на стадионе после забитого гола. Вместе с ревом долетел бой барабанов. «Така-така-така-так», – дробно гремели барабаны. Звук нарастал, ширился. Мимо нас в сторону Красной площади побежали люди с испуганными лицами.
– Что там? – крикнул я, пытаясь остановить хоть кого-то. – Что?
Люди бежали, какая-то женщина хотела что-то сказать, но махнула рукой и кособоко побежала дальше. На одной туфле у нее был сломан каблук. Барабаны гремели все ближе и ближе. Я ухватился за водосточную трубу, подтянулся, встал на раму витрины.
– Ну? Что там? – Зина дернула меня за штанину.
Вся Лубянская площадь была забита народом. Плотная толпа, точно густая лава, втекала на Никольскую и неспешно ползла к Кремлю. Неспешно и неукротимо. Я вспомнил слова Сильвио – неужели он прикажет стрелять?
– Толпа! – Я спрыгнул на асфальт. – Прет толпа.
– Надо бежать! – Зина схватила меня за рукав. – Что ты стоишь, как…
Она не нашла сравнения, а я подумал о пулеметах на Кремлевской стене.
– Туда нельзя. – Я распахнул дверь в булочную. – Давай сюда! Наверняка есть выход во двор.
42
Мы вылезли в окно. Пробирались дворами, потом через какую-то стройку. Неожиданно вышли к пустырю, обнесенному забором.
– «Площадь Революции»… – Задыхаясь, я вытер лицо рукавом. – Метро.
На станции «Охотный Ряд» было людно и шумно, в испуганном гуле голосов то и дело повторялось одно слово: «Шахтеры». Подошел поезд, мы втиснулись в вагон. Какая-то тетка (лица я не видел, лишь всклокоченный затылок) громко пересказывала события. Вспыхнула неизбежная русская склока, страстная и абсолютно бессмысленная.
– А вам говорю, мильон! А может, и больше!
– Вы, гражданка, представляете себе миллион человек? – язвительно вопрошал высокий мужской голос.
– Вас там не было! – парировала тетка.
– А я вам говорю, что на всей Лубянской площади может от силы тысяч пять поместиться. Ну семь. Ну уж никак не миллион!
– Ну, так они с других улиц перли! Вот ведь голова садовая!
– Не смейте меня оскорблять! – взвился голос до фальцета.
– Да нужно мне очень! Оскорблять его…
На середине перегона включилась трансляция в вагоне:
– Граждане пассажиры! – Мрачный голос машиниста прорвался сквозь треск динамиков. – На станции «Лубянка» высадка и посадка пассажиров производиться не будет. Поезд проследует без остановки. Повторяю…
Вагон притих, колеса настырно долбили один и тот же нервный ритм. Внезапно взвыла сирена локомотива, с этим жутким воем, усиленным и умноженным подземным эхом, мы вырвались из тьмы и понеслись мимо ярко освещенной платформы. Платформа была забита, эти люди стояли стеной.
Не сбавляя скорости, мы неслись мимо них; на платформе поднялся страшный гвалт, люди орали, размахивали руками, кто-то саданул бутылкой в окно. По стеклу паутиной расползлась трещина, с той стороны потекла какая-то пузырчатая гадость.
Мы летели мимо яростных лиц, мимо безумных глаз, мимо орущих ртов – я был уверен, если бы им удалось ворваться в вагон, нас бы просто растерзали. Сирена наконец заткнулась, состав нырнул в туннель. Вагон болтало, я дотянулся до стального поручня,