Какой ужас грозил мне в худшем случае? Я уже не мог бояться неминуемых вечных мук, ни даже какой-либо кары со стороны вне меня находящейся силы, потому что в действительности я верить перестал. Следовательно, душу мою просто пожирал рак, угнездившийся в моем нравственном сознании. Таково мое суждение теперь. В ту пору передо мною была возможность этого желания; и мой ужас перед нею. Головокружение – это ужас перед возможностью. С головокружением бороться нельзя; или чем больше с ним борешься, тем вернее тебя увлекают его спирали. И все же мне следовало сказать себе: 'Ты еще не то пережил четыре года тому назад'. Мне следовало сравнить. Простое сближение, кажется мне, прокололо бы нарыв моего нового отчаяния. А между тем я и не думал о сравнении. Например, когда страдание довело меня до того, что я стал серьезно подумывать о смерти, как о спасении, я упускал из виду, что четырьмя годами раньше для меня была бы сладостным утешением мысль о возможности найти спасение в смерти. Впредь надо мне считаться с этим. Прежде всего – с ценностью сравнений. И далее с тем, что сравнение само собою не напрашивается… Приобретенный иммунитет… Ну, следовательно, надо думать, что в области психики приобретенный иммунитет автоматически не действует. Вакцина идей где-то хранится. Но разум должен разбить пузырек и впрыснуть вакцину.

Словом, приобретенный иммунитет меня не уберег. Мне пришлось бороться так, словно бесконечное отчаянье душило меня в первый раз. И я боролся снова с помощью общих средств, пригодных для всего человечества. С помощью организованного восстания разума против нравственности, против совести. И совсем не для того, как представляют себе многие пошляки, – чтобы затем считать себя вправе делать что угодно; чтобы 'распоясаться', от этого я был далек, – а чтобы исцелить душу от рака; возвратить ей не радость даже, а дыхание, скорбный покой… Как согласовать, однако, этот общий метод с чертами исключительности, аномалии, которые я ощущал в своих мучениях? Если бы товарищи мне сказали: 'И я через это прошел, приятель', – мне стало бы легче. Я знал, что они через это не прошли. Что казалось мне аномальным в моем состоянии? Его интенсивность. Та серьезность, с какою я снова относился к вещам, имеющим, правда, смысл только при совершенно серьезном отношении к ним, но не стесняющим большинство людей, потому что оно ухитряется к ним относиться легко. Аномалию я чувствовал в своей верности духовным обязательствам, которые человечество подписало за всех людей, хотя они ложатся своей тяжестью только на некоторых; в своей способности страдать, в своей уязвимости. Да, я чувствовал себя страшно уязвимой точкой той психической пленки, которой окружена наша планета.

Так подошел я к эпохе записной книжки. Значит, я не был исцелен? Нет. Я был освобожден от Нравственности. Но у меня осталась пустота. Отвращение. Безмерная усталость от человеческой жизни. Слишком я насмотрелся на нее. Ужас я чувствовал уже не перед такой-то мыслью, не перед таким-то определенным страданием, а перед своей природой, постоянно способной на такие мысли и страдания. Не перед такой-то внутренней бездной, а перед своим внутренним миром. Мне ужасно было сознавать себя кем-то. Если бы я теперь не боялся быть несправедливым, как бы стараясь установить степени в предельном страдании, я сказал бы, что это беспричинное, бессодержательное отчаяние было чуть ли не более отчаянным, чем прежнее. Оно не давало оснований рассчитывать на исчезновение причины. Впрочем, я плохо восстанавливаю это в памяти. Перед мною встает период записной книжки; ярко, но не в подробностях. Затем – встреча с Жюльетой. Элен после первого кризиса. Жюльета после второго. Не надо придавать значение такой симметрии. Когда я познакомился с Жюльетой, мне уже было лучше. Освобождение, подъем начались. Я распрощался с пучиной, с ее испарениями и вредоносностью. Следовательно, не надо приписывать любви спасительную роль, которой она не играла… И все же… Любовь Элен меня уберегла от многого. Было бы мелочно этого не признать. Недавно я говорил Жерфаньону, что вблизи Элен я отделался от навязчивого ощущения своей личности; а также от более специфических, более едких навязчивых идей, предполагаемых этим ощущением. Отделался только на время. Это уже было спасительной ролью. Отчего я признаю это охотнее в отношении Элен? Видит бог, не потому, что не любил Жюльеты. Обаяние первой любви? Далью созданная иллюзия? Не думаю. С Жюльетой я сам порвал, по мотивам более или менее ясным и от меня исходившим, от моего сокровенного 'я'. А Элен была у меня похищена как бы незримой силой, как бы самой смертью. Это довод. Но главное, моя любовь к Элен подарила мне без усилия, без притворства с ее стороны и с моей этот экстаз чистоты, в котором я нуждался. Если даже, как я однажды заявил Жерфаньону, свободная от всякого вожделения любовь – иллюзия, то в этом случае иллюзия была полной. Я бы даже не слишком колебался сказать, что в этом случае совершилось чудо.

Между Жюльетой и мной любовь держалась на уровне номинальной, приблизительной чистоты, потому что я дал себе слово на этом уровне поддерживать ее; потому что после того, как я решил не жениться на Жюльете, вообще не жениться, откровенно, ей, впрочем, об этом сказав, для меня взять эту девушку значило бы злоупотребить ее доверием. Рыцарское чувство. Поклон в сторону той самой нравственности, которую я только что низверг. Прирожденное отвращение ко всему, что отдает корыстной ложью. Уважение к каждой жизни, каждой судьбе. Более того, верность дисциплине, которой я себя за несколько месяцев до того подчинил и которой был обязан своим медленным подъемом. Но какие непрерывные усилия воли! Сколько горечи таилось в слабости иных минут! И затем, наше положение ни к чему не приводило ни меня, ни ее. Мы были, увы, в том возрасте, когда любовь должна к чему-нибудь привести. Не было у нас уже ни бескорыстия подростков, ни того ощущения вечности, которое нам, Элен и мне, сопутствовал по стольким улицам и предохранял нас чудесным образом от будущности. (Вот в чем одно из моих основных стремлений, цель моих исканий: находить моменты жизни, в которые бы утрачивалось всякое сознание течения времени.) И эта безмятежность, исходившая от Элен, эта грация, это забытье. Если я в конце концов покинул Жюльету, то случилось это потому, что у меня истощилось мужество. Я негодовал на нее за бесконечные победы, которые она вынуждала меня одерживать над телесным соблазном, каким она являлась для меня. И с другой стороны, негодовал на себя за то, что ставил ее в положение, нелепое для человека. Мне всегда был противен прозелитизм. Молодой человек не должен заставлять девушку, созданную как все девушки, усваивать по непонятным ей причинам дисциплину, исключительность которой, близость к аскетизму, он сам сознает. А в ту пору я был во власти растущей экзальтации. Начинал постигать таинственные радости. Ни за что в жизни не отказался бы я от этой странно идущей в гору дороги, по которой поднимался. Теперь мне вдруг ясно становится, каким бы идиотским показалось все мое тогдашнее поведение человеку со стороны; любому человеку. Это была единственная линия поведения, которой не могла бы одобрить ни одна решительно категория людей. Товарищ сказал бы мне: 'Надо было с нею спать, а насытившись, бросить ее'. Буржуа сказал бы: 'Вы должны были, конечно, пощадить эту девушку. Но если целью вашей не был брак по любви, то я ничего не понимаю'. Буржуазная женщина: 'О боже, флирт без последствий не лишен очарования. Нельзя ведь жениться на всех, с кем флиртуешь. Но тогда нельзя увлекать девушку так далеко. Вы обнаружили отвратительную жестокость'.

Жестокость… Конечно. Я не способен дать никаких объяснений этим людям. Совершенно отказаться от любви? Своевременно заметить, что я вовлекаюсь в невозможное положение; что я не вправе вовлекать в него за собой бедное и юное человеческое создание?… Что потом с нею сталось? Я этого не хотел знать. Я сделал все, чтобы этого не знать. Да, я должен был предчувствовать, что любовь женщины непримирима с моим новым душевным расположением. Но я думал, что она с ним примирима. Или же потребность в любви, самая простая, самая человеческая, побуждала меня думать так, облачалась в идеальные соображения, чтобы внушать мне такую мысль. Это еще и тем объясняется, что весь мой прежний любовный опыт сводился к роману с Элен. Если я даже не думал больше о нем, у меня сохранялось впечатление о любви, слившейся с видом, с шумом улиц, сотканной из встреч в толпе, прихотливых прогулок, случайностей: любви очень подвижной, омываемой воздухом, очень дружной с миром; любви раздробленной и забывчивой, не столько связывающей, сколько разрешающей; не целеустремленной, а мечтательной. Да. Именно в этом одна из причин моего разрыва с Жюльетой. С ней я слишком ясно понял, что любовь ревнива, исключительна, уединительна. Я говорил об этом Жерфаньону в день нашей первой прогулки. Я понял, что любовь требует выбора между нею и миром, а также и то, что, мешая мне отдаться всему, она меня возвращает самому себе, ужасному сознанию своей самости. Вот в чем глубочайшая причина: мне казалось, что любовь прямо противоречит тому душевному расположению, к какому я пришел с тех пор, как закончился период записной книжки, и которому был обязан безмятежностью, разрядом, забвением страданий, порою даже подъемом, восторгом, своего рода благодатью, божественной милостью; минутами, когда кажется, будто тебя обдает дуновение, все тебе раскрывающее, со всем примиряющее или, во всяком случае, с незримой сущностью. Словом, то дуновение, в котором религия отказала мне'.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×