снова. Не потому, что втайне душа лелеет муки и тоскует по ним, когда они ее покидают. Но душа мужественна. Она не любит поворачиваться спиной к неприятелю. И она, кроме того, любознательна. Она – неутомимый экспериментатор. 'Попробуем проверить, исцелен ли я. Кажется, я достиг известной безмятежности. Попробуем оценить ее сопротивление разрыву'.

'Рис, шпинат… А что я сегодня ел? Хорошее ли у меня сегодня пищеварение? Может быть, этот отзвук смятения во мне… Нет. Наверное, нет. Спору нет, что у меня желудок слабый, и спору нет, что это не имеет никакого значения. Тупик Роне. Обращал ли я когда-нибудь внимание на него? Я бы помнил это название; эту городскую щель, где вот сидит какой-то несчастный. Как хорошо переставать о себе думать. Проводить целые часы, да, часы без мыслей о себе. Когда душа открывает ряд способов отвлекаться от личности…

'Рис, шпинат…' Странный это был период. В то время он думал, что длительность и степень его уныния – уныния, сохранившегося и после исчезновения первоначальных его мотивов – зависят, быть может, от чисто физиологических причин. Он заметил, что худшие моменты приходились обычно на дневные часы. Некоторые кушанья как будто поощряли эти рецидивы. И он решил обследовать это методически. Принялся записывать то, что ел и пил за завтраком, и состояние духа после данной еды. Два, три раза в неделю он нарочно выбирал подозрительную пищу, чтобы посмотреть, повторяется ли эффект.

Теперь ему представляется несколько наивным это исследование. Но если бы ему пришлось опять бороться с устрашающими приливами отчаяния, долго ли бы он хорохорился? Как знать, за какие бы он уцепился средства, уловки? Он не забыл, что страдание смиряет человека.

'Сегодня утром я проснулся с гадким ощущением. Давно уже не было его у меня, по крайне мере, в такой явной форме. Помню, как я сказал, едва лишь открыв глаза: 'Боже, как печальна жизнь'. Это была моя первая мысль после хаоса сновидений. И эта мысль стремилась вылиться в формулу. Впрочем, эта фраза: 'Боже, как печальна жизнь', – у меня не припев… нет, нисколько… а своего рода готовое суждение, обрядовая сентенция, внезапно вступающая в действие, когда на то есть причины. И повторение этой формулы потому и производит на меня некоторое впечатление, что оно не машинально'.

Он задается вопросом, каковы могли быть причины этого 'повторения' сегодня утром. По-видимому, никаких особых причин не было. Вчерашний день не принес ему ни особых неприятностей, ни разочарований. Он не замечает новых забот. 'Правда, меня никогда не перестает совершенно преследовать мысль о конкурсе к концу третьего года, и она, пожалуй, даже становится тягостнее, потому что я как будто предпринял такие духовные скитания, которые все дальше уводят меня в сторону от академической работы. Еще одна непоследовательность моего характера. Я чувствую в себе крайнее, искреннейшее отчуждение от материальных благ и в то же время потребность, подчас очень острую, в материальной обеспеченности. Деклассированный субъект в поисках ускользающего от него положения… Этот образ меня тревожит. В конце концов это, пожалуй, не так уж противоречиво. Мне нужно очень мало. Но я не хочу, чтобы мне приходилось думать об этом малом, мучиться из-за него. Я сделался бы сельским священником, если бы допустимо было сделаться им без веры. Обеспеченные стол и квартира. Одна сутана в год. И чтобы ничто меня не отрывало от того, что интересно, то есть от вопросов духовных.

'Да, в сущности, я в очень слабой мере мирянин. Светский, духовный. Замечательные слова. Эти ребята сумели поставить вопрос. Жаль, что их метафизика слаба; сработана из отдельных кусков, как памятники крайнего упадка, мыслителями, несколько напоминавшими антиквариев, и не слишком старательными. Только бы чем-нибудь забить головы народам. И метафизика их – еще куда ни шло. Но варварская мифология, которую они на ней построили и которую с тех пор не переставали размалевывать, утяжелять, дорожа ею с упрямством негритянского идолопоклонника, неаполитанского колдуна! В общем, с религией у меня никогда не клеились отношения, даже в ту пору, когда я не способен был так ясно критиковать ее. А жаль! У меня были такие задатки! Отчего не воспользовался я временем, когда верил, и допьяна не упился религией? Сладость, покой, восторги, которые она дарит, – все это я почуял, осознал, всем этим насладился тогда лишь, – фуксом и условно, – когда освободился от веры. Религия в целом, включая веру, всегда была для меня отравой, с детских лет'.

Он вспоминает день своего первого причастия. День ужаса и трепета; а затем – лихорадочной усталости, чуть ли не злопамятной злобы, вслед за неделей, проведенной в мучениях совести, когда он словно шел голый сквозь рой комаров. Непрерывный страх утратить прославленное состояние благодати. В утро зтого дня, на церковной паперти, глаза его случайно остановились на одной девочке, причастнице. Он добросовестно заподозрил себя в грехе нечистого помысла. Ему пришлось немедленно обратиться к викарию, первому встречному, – не теряя времени на розыски своего духовника, – и покаяться ему. Вся церемония протекала под контролем этого внутреннего террора. И в таких-то условиях надо было вкушать знаменитые чары евхаристии.

'Конечно, я немного преувеличивал. Но кто был ближе к истине: я или сын владельца молочной, который рядом со мною на скамье потихоньку балагурил? И позже, – год или два спустя, уж не знаю, – когда я прочитал в Евангелии: 'Один только грех не простится: грех против Духа' – это было точь-в-точь такое чувство, словно бурав после трех поворотов врезался в самую болезненную сердцевину души. Никогда не забуду слащаво-голубого цвета обложки у этой книги, этого лживого небесного цвета, из-под которого загрохотал вечный гром'.

До того времени его преследовал страх перед смертным грехом и осквернением причастия. В запасе, однако, оставалось отпущение. Но потом, когда ему открылся грех без отпущения, и по природе своей самый нематериальный, самый неосязаемый из всех, что помешало бы ему совершить его или внушило бы ему боязнь его совершить? Воля была в этом смысле бессильна. Ребенок знал уже, по горькому опыту, что воля раздваивается и борется с самой собой. Строго говоря, когда грех заключается в каком-нибудь поступке, то воля может несколько приободриться, уговорив себя, что поступок не был совершен. Но когда грех – это мысль, когда он весь состоит из мыслительной субстанции, то становится неотделимым от нее; он из нее выходит, как из груди; он примешан к ее малейшему дыханию. 'С тех пор я нес в себе осуждение. Нес одновременно пучину и головокружение от нее. Вижу, как сейчас, этот империал трамвая в воскресенье. Я ехал с родителями в Булонский лес. Воскресная публика не обращала внимания на бедного тринадцатилетнего мальчика, который, сжимая губы, вез в себе христианскую пучину на залитом солнечными лучами империале. А между тем, то была пучина этих людей, пусть даже они про нее уже забыли; пучина их цивилизации; пучина их предков. Смеяться легко. Душа не имеет возраста. Я это знаю. Позор мне, если впоследствии, когда мне будет сорок, шестьдесят лет, я брошу снисходительно-иронический взгляд на лицо тринадцатилетнего, выражающее неопределенную боль. Да и было ли это глупостью, ребяческим заблуждением с моей стороны? Нет, не было. Нисколько не было. В чем была моя ошибка? В том, что я слишком буквально понимал слова? Но, прежде всего, в области религии, что дает нам право не понимать слова буквально? Обращаться с ними по усмотрению? Так поступают шутники, люди прохладного темперамента, кандидаты в скептики. Я утверждаю, что мнимый христианин, которого бы я рассмешил, был бы просто дилетантом. При данной системе – прав был я. Паскаль тоже нес в себе пучину. Каким я чувствовал себя братом, запоздалым младшим братом всех этих мучеников великой христианской эпохи! Гирлянды страшного суда над порталом. Драконы. Отчаянные извивы соборов. Вопли ада. Средневековье: я знаю, что это такое. Я в нем жил. Знаю тех, кто верил в предопределение и думал: 'Мне не спастись'. Знаю даже Паскаля, кричавшего так громко: 'Я спасен' – потому, что он дрожал от страха'.

Между тем, как он размышляет, на глаза ему попадаются лица, подносимые улицей. Лицо приказчика из магазина готового платья, который шестом подвешивает пиджак на прут витрины; лицо старика, засунувшего руки в карманы и остановившегося на краю тротуара. И затем женщина; и еще одна женщина. Эти два оборванца, проходящие мимо парикмахерской и глазеющие на восковую голову с жесткими бровями. Лицо, опухшее от усталости. Другое, от усталости осунувшееся. Лицо бледное и желчное. Взгляд, во всем разочаровавшийся. Другой взгляд, еще почти ясный. Расчеты, заботы. Отблески; корысти, похоти, хмеля, дружбы; но тронутые сомнением. Лица замкнутые. Лица, пронизанные сарказмом; как стена, наискось покрытая грубой надписью; как изодранная афиша.

При сопоставлении с этими лицами то, что он думает, вдруг становится невероятным, невозможным. Словно вся улица Амандье кричит ему: 'Сумасшедший!'; но голосом насмешливым и скривив рот.

'Разумеется. Но на империале трамвая, быть может, были тоже такие лица, и они бы должны были сделать невозможной мою тогдашнюю мысль; а между тем, они ничему не мешали. Я думал: 'Счастлив тот, кто даже не способен представить себе, какого рода пытке я подвергаюсь'. Никто не мог ничему помешать.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×