последнее слово.
Весь день Алатай ходил сам не свой. Сердце было не на месте. Главы, выйдя из дома царя, остановились у коновязи и шумно обсуждали, и Стиркс стоял среди них как равный, а на Алатая, когда тот приблизился, посмотрел насмешливо и небрежно. Один конник уехал сразу и не обронил ни слова, когда кто-то попытался было бросить ему вслед: «Царев мальчик». Алатай вздрогнул, будто это ему сказали, а потом проследил взглядом за отъезжающим Талаем: гордо сидел тот на коне, легко и прямо, и было в нем столько уверенности, столько спокойной, притягательной силы, сколько Алатай и не мечтал видеть в себе самом.
В смятении побрел он прочь от царского дома. Чувство, что он один, как всегда один, чужой в собственном роде, сдавило ему сердце. С этим чувством он рос, с этим чувством вернулся от Кама, получив на посвящении такое от духов, что ни Кам, ни он сам не могли разгадать, но почти забыл это, прибившись к Кадын и ощутив вдруг себя на месте. И вот все вернулось: он был чужой для своего рода, потому что служил царю, он был чужой для царя, потому что был от корня своего рода. Единственного человека, на которого он мечтал быть похожим, все ненавидели и трусливо, по-песьи над ним насмехались. Алатай видел, что нет коновязи, к которой он мог бы привязать свое сердце, и его разрывало от отчаяния. Он убежал на холм за станом, сел на снег и стал смотреть, как ходят в загоне подседельные царские кони.
«Выбирать. Надо выбирать сердцем», – твердило внутри него, но он не знал, как это делать. Было ясно, что верхом на двух конях никуда не уедешь. Он мог быть или сыном Зонталы, будущим главой рода, или служить царю и пойти против рода. Иначе нельзя. Иначе не поймет род, не поймет царь, не поймет его сердце. Но что значит служить? Значит ли это, что, если царь зовет в кочевье, которого ты не хочешь и боишься, как все вокруг, ты смиряешь свое сердце и делаешь так, как хочет царь?
И тут вдруг Алатаю представилось, что Кадын уходит. Вот уже собрана поклажа и кибитки, вот кочевье стоит на границе стана, вот запалили первые дома, и уже крыши охватило веселое прощальное пламя, вот и царский дом горит как гигантский костер. Тронулось кочевье, потекло к неведомой, таинственной Золотой реке. Кадын одна еще гарцует на кауром коне, залитом светом пожарища, смотрит на оставляемые места. Но вот и она повернула и пустилась вперед, опережая кибитки. Тронулось кочевье, потекло в неведомые дали за своей долей как издревле, как всегда было. А он остался. С горечью в сердце. С чувством утраты. С чувством предательства, с которым воин не проживет и полдня.
Его передернуло, будто ужалила подземная оса. Он вскочил на ноги и припустил вниз с холма. Ему казалось, что она уже уехала, собрала род и линию, оставила его одного – и ушла за перевалы, как уходили их предки. Но как будет он жить тогда? Один, без нее?..
В царском доме никого не было. Только мамушка, старая как гора, сидела у очага. Повела слепой головой и снова уставилась в огонь. Хозяйки не было дома, служанки не готовили еду, но Кадын не ушла, она была еще здесь. Алатай стал ее дожидаться.
До сумерек бродил он вокруг дома, чтобы не пропустить, когда она вернется. Обдумывал, как скажет: он все решил, сам решил, навсегда – он не с родом, он с ней, и если она захочет сняться, собрать весь скот свой, весь люд и дом, он снимется с нею вместе, куда бы ни погнала она коней, пусть даже сердце его рвется, рвется…
Уже в сумерках он различил сизый дым из царского дома – хозяин вернулся. К этому времени весь пыл его вышел из головы и из сердца, все стало глухо, и сам себя он чуял как тихий древесный дух. Неслышно он приблизился к дому, отворил дверь и остановился на пороге, – даже мамушка не повела головой.
– Я была там, – услышал он голос Кадын, хотя никого еще не успел различить в теплой полутьме дома. – Ездила к вдове Велехора. Все верно: в сухой степи, на берегу реки Чу, с конем и оружием положили лэмо моего брата.
Алатай обвел дом взглядом и вздрогнул: не на царском месте, а у дальней стены, где было бы детское ложе, будь дети в доме, на циновке сидела Кадын, а рядом с ней, спиной к двери – конник Талай. Алатай не мог не узнать его.
– Глупая куропатка! – продолжала Кадын со злобой. – Эта вдова Велехора. Как она причитала: богато его положили, богато, все, что могла, собрала ему в счастливый мир! Головешка! Как она извивалась и заглядывала мне в лицо. Хотелось плюнуть в него. Я сказала, что могу сей же час велеть закопать ее в землю, если верит она, что среди червей ждет ее счастье. Стоило видеть, как она побледнела, как задрожали у нее губы!
Алатай не знал, что делать: уйти ли сейчас или сказать слово, чтоб его заметили. Он продолжал стоять. Лицо Кадын было тонким и бледным, сдерживаемая ярость светилась в глазах, и вместе с тем столько муки было в них, с такой болью звучал ее голос, что сжималось сердце. Алатай потерялся. Он еще не видел царя такой, не думал даже, что увидеть ее такой может. Стоял и молчал. И Талай не отвечал ей ни слова. Она продолжала:
– Эта глупая женщина мечтает об одном: чтобы стал царем ее сын, этот сенной тюфяк. Он младший в нашем роду, нет других наследников у меня по братьям. Она ездит ко мне, подсовывает его мне на глаза. И кто же станет царем – эта подушка? Сын,