– Не-а… тоска… я в окно глядел… тож тоска. Дождь был. И дорогу видать… когда кто едет, то фары палит. А тут никого за целый вечер.
Тело могли сбросить и выше по течению.
Здесь, как Мэйнфорд прикинул, от дороги далековато. Берег, хоть и пологий, но вязкий, машина в таком сядет и без тягача не вытащишь. А если бы вытаскивали, остались бы следы. Оставлять на дороге? И волочь тело к воде? Далековато выйдет. Неудобно. Да и район, пусть и не из приближенных к Первому кругу, но и не из тех, где никому нет дела до дел ближних своих. Скорее уж наоборот, в таких вот местах все знают обо всех. И появление незнакомца – само по себе событие.
– Если вдруг вспомните что-то, то звоните. – Мэйнфорд вытащил из кармана визитку, которая, на счастье, оказалась не слишком мятой. – Вот. Только скажите, что вы по делу утопленницы.
– Так она не сама утопла, – резонно возразил старший.
Умные ныне дети пошли.
Не сама.
Да и не утопла. Их всех находили в реке, в разных местах, в разное время. В разном же состоянии. Но ни одна из них не утонула. И подходя к телу, распростертому на черном брезенте, Мэйнфорд уже знал, что увидит.
Сахарную блондинку, погасшего светлячка. Сейчас в ней не осталось ничего красивого, напротив, бесстыдная эта нагота, синюшность тела, покрытого узором черных порезов, была уродлива. И Мэйнфорд заставлял себя смотреть.
Подмечал детали.
Нынешняя жертва в воде пробыла недолго. И повезло, что осень, и вода холодная, поэтому тело если и тронуто разложением, то самую малость. Кожа набрякла, но еще не поползла гнилою тряпкой. Лицо… типично.
Правильный овал.
Аккуратный нос. Четко очерченный рот. Глаза закрыты, но гадать нечего – голубые. Он, кем бы он ни был, предпочитал голубоглазых блондинок.
Натуральных.
Ухоженных. И здесь не изменил привычке. Волосы, растрепанные, спутанные, но хотя бы не покрытые слоем трупного воска и водорослями, вились. В жизни она носила прическу волной, тщательно следя, чтобы ни одна прядь не нарушала искусственного совершенства этой волны. И брови выщипывала так, чтобы оставались тонкие нити, которые подкрашивала косметическим карандашом.
Наклеивала ресницы…
И ногти.
Мэйнфорд склонился и, преодолев минутное отвращение – вот не любил он утопленников, было в них что-то подлое, вроде стремления спрятать под водой истинный след, – взял девушку за руку.
Ногти ей обрезали.
И покрыли темно-красным лаком. Причем покрыли аккуратно, профессионально почти. Совершенствуется, зар-р-раза…
Кохэн молча подал пинцет. И рот покойнице помог раскрыть. И вздохнул, когда из горла женщины появилась вялая лилия. Мятая. Размокшая. Уродливая. На ней насчитают с полусотни лилий, вырезанных ножом. И Мэйнфорд знал, что прочтет в заключении: резали их на живой еще жертве.
…они все жили подолгу.
Два дня.
Три дня… самая выносливая, судя по степени заживления старых ран, продержалась около пяти. Сколько мучилась эта?
– В этом нет твоей вины, – Кохэн разглядывал тело.
Что видел?
Ничего.
Если бы хоть что-то, хоть мелочь какую-то… Кохэн знает, насколько важны мелочи.
– А чья?
– Города. И того психа, который их режет…
…он начинает с ног. Аккуратные, неглубокие раны, которые сильно кровоточат и причиняют боль. Он не позволяет жертвам умереть от потери крови.
И заботливо смазывает раны заживляющим бальзамом.
Он выжигает лилии на коленях.