Кто из нас не боялся сделать первого шага после того, что произошло в пригородной молельне?
— Могу я задать тебе вопрос? — резковато вымолвила я.
Никогда бы не подумала, что в глазах Лукаса могло появиться затравленное выражение.
— Конечно, — мягко отозвался он.
— Ты когда-нибудь убивал людей, Лукас?
Он покачал головой:
— Нет.
Я дернула плечом:
— Так и знала. Сама не знаю, зачем спросила.
Из-за поворота выехала позолоченная карета с невнятным геральдическим знаком на дверце. Когда она, точно рыжая кошка, считавшаяся вестником раздора, проехала между нами, я бросилась на сторону Лукаса и с налету подхватила его под локоть.
Старые мануфактуры погрузились в темноту. Мне нравились спокойствие и тишина огромных пустых помещений, но жилому цеху точно требовалось хорошее отопление. Глядя на то, как обнаженный Лукас во сне скидывал одеяло, меня пробирала зябкая дрожь. Он крепко спал, зарывшись головой в подушку. Стараясь не потревожить его, я поднялась, натянула мужскую рубаху, доставшую мне почти до коленей, и начала изучать письма, лежавшие в шкатулке погибшего от рук головорезов Симона Коваля.
Послания шли без очередности, собранные из разных годов, они представляли собой неровные лоскуты времени, требующие ювелирной штопки каждого клочка в дырявое одеяло.
Кутаясь в мягкий плед, я все больше погружалась в жизнь своих настоящих родителей и вдруг поймала себя на том, что зашмыгала носом.
— Что ты делаешь? — Растрепанный Лукас устроился рядом, потянул на себя краешек пледа. Он прижался ко мне обнаженной грудью, завернул нас в покрывало, как в теплый кокон. От его тела шел жар. Слова «деликатность» и «стыдливость» в его обиходе не водились, а потому он не потрудился натянуть хотя бы подштанники.
— Разбираешь письма? — Лукас взял самое первое, венчавшее стопку.
— Они сложены по годам. — Я стала объяснять: — Здесь Агнесс восхищается молельной, которую они выбрали с Густавом для ритуала венчания, а вот молодых поздравляют с рождением дочери. — Я вытащила замусоленный лист с расплывшимися от времени чернилами. — В это время Агнесс уже болеет белокровием, и некий дядюшка Бо пишет, что пилюли готовы и их можно забирать в аптекарском дворе в Кривом переулке.
— Дядюшка Бо? — переспросил Лукас. — Твой отец?
— Угу, — кивнула я.
Поперек горла снова встал горький комок. Видимо, папа иногда доставлял снадобья в дом Каминских, но, зная его тогдашнее отношение к детям и кошкам, можно было догадаться, что он воспринимал хозяйскую дочь как домашнего питомца, ходившего на двух худеньких ножках, а потому не признал маленькую Зои в чумазом звереныше, вцепившемся в его штанину несколько лет спустя.
Поскорее отложив отцовское письмо, я вытащила следующее:
— Здесь Патрик Стомма пишет, что нашел покупателя на «эликсир жизни», который изобрел Густав, и недоумевает, почему тот отказывается от сделки, сулящей огромные барыши.
— Что за «эликсир жизни»? — Лукас забрал у меня лист, испещренный мелкими литерами, и пробежал быстрым взглядом по строчкам.
— Густав Каминский был талантливым алхимиком. Похоже, ему удалось создать универсальное снадобье, ставящее на ноги даже смертельно больных. — Я указала на записки, где какие-то знакомые выражали радость, что «состояние сунимы Каминской стремительно улучшается». — По крайней мере, Агнесс неожиданно быстро пошла на поправку. — А вот здесь Патрик в сердцах грозит Густаву. — Я показала очередное письмо. — В голове не укладывается, что он вырезал семью лучшего друга ради денег.
— Похоже, неплохо Стомма заработал на продаже эликсира, — согласился Лукас.
Мы замолчали. Он продолжал изучать письма, а я прижалась к нему обнаженным телом и закрыла глаза.
Мне хотелось, чтобы Патрик Стомма страдал, неважно из-за чего. Главное, чтобы он задыхался от боли, раздиравшей грудную клетку и стягивавшей ребра огненным кольцом, как это происходило со мной на протяжении многих лет.