Она говорила, что переутомилась, работая над новым изданием сочинений отца175, которое она готовит, измучена постоянными намеками на уход, которым отец ей грозит. Она добавляла, что не знает, как держать себя по отношению к Черткову.
Не принимать его больше? Муж будет скучать в его отсутствие и упрекать ее за это.
Принимать его? Это было выше ее сил. Один взгляд на его портрет уже вызывал у нее нервный припадок. Именно тогда она и потребовала от отца, чтобы все его дневники были изъяты от Черткова. Отец и на этот раз уступил176. Но эта непрерывная борьба довела его до последней степени истощения. 3 октября у него сделался сердечный припадок, сопровождавшийся судорогами. Мать думала, что наступил конец. Она была уничтожена. У нее вдруг открылись глаза на происходившее. Она признала себя виновной, поняла, какая доля ответственности за болезнь мужа лежит на ней. Она то падала на колени в изножье его кровати и обнимала его ноги, которые сводили конвульсии, то убегала в соседнюю комнату, бросалась на пол, в страхе молилась, лихорадочно крестясь и шепча: 'Господи, господи, прости меня! Да, это я виновата! Господи! Только не теперь еще, только не теперь!' Отец выдержал припадок. Но только еще больше сгорбился, а в его светлых глазах появилось еще больше грусти.
Во время этой болезни сестра Александра вернулась домой и помирилась с матерью, а мать, призвав на помощь все свое мужество, попросила Черткова возобновить посещения Ясной Поляны. На нее было жалко смотреть в тот вечер, когда после своего приглашения она ждала его первого визита. Она волновалась, было видно, что она страдает. Возбужденная, с пылающими щеками, она наполняла дом суетой.
Она поминутно смотрела на часы, подбегала к окну, затем бежала к отцу, который находился в своем кабинете. Когда Чертков приехал, она не знала, что ей делать, не находила себе места, металась от одной двери к другой, ведущей в кабинет мужа.
Под конец она бросилась ко мне на шею и разразилась горькими рыданиями. Я старалась ее успокоить и утешить. Но ее больное сердце не могло уже найти покоя.
Дальше все шло хуже и хуже. 25 октября, за три дня до своего ухода, отец пишет:
'Все то же тяжелое чувство. Подозрения, подсматривание и грешное желание, чтобы она подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и об ее положении, и жаль, и тоже не могу…' В тот же день он пишет: 'Всю ночь видел мою тяжелую борьбу с ней. Проснусь, засну и опять то же'177.
Еще два дня, и вот в ночь с 27 на 28 октября ему был нанесен удар, которого он ждал, и он покинул навсегда Ясную Поляну.
Вот как он отмечает это событие в своем дневнике: '28 октября 1910 г. Лег в половине 12 и спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает… Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел.
Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая 'о здоровье' и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать.
Пишу ей письмо 178, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет – сцена, истерика и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу всё кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать… Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне'179.
Последний отрывок можно сравнить со словами из проекта завещания, набросанного Толстым в дневниковой записи от 27 марта 1895 года: 'У меня были времена, когда я чувствовал, что становлюсь проводником воли божьей… Это были счастливейшие минуты моей жизни'180.
Меня не было в Ясной Поляне ни 27, ни 28 октября. 28-го под вечер я получила телеграмму от сестры Александры: 'Приезжай немедленно'. Я тотчас же выехала. На станции Орел знакомый швейцар передал мне две телеграммы, адресованные отцу.
Одна гласила: 'Возвращайся как можно скорее. Саша'. И другая: 'Не беспокойся.
Действительны только телеграммы подписанные Александра'.
Сравнив оба текста, я поняла, что первая телеграмма была ложной.
Утром я приехала в Ясную. Там царила полная растерянность. Все братья, кроме Левы, который был в Париже, уже успели съехаться. Состояние матери внушало опасения. Когда 28-го утром ей передали письмо, оставленное отцом, она убежала из дома и бросилась в пруд. Ее вытащили. После этого она сделала еще несколько попыток самоубийства. Убедившись, что, находясь под неотступным наблюдением, она не может покончить с собой, она объявила, что уморит себя голодом.
Это были мрачные дни. Каждый из нас, детей, написал отцу181. Он нам ответил 31 октября 1910 года:
'Благодарю вас очень, милые друзья, истинные друзья – Сережа и Таня, за ваше участие в моем горе и за ваши письма. Твое письмо, Сережа, мне было особенно радостно: коротко, ясно и содержательно, и, главное, добро. Не могу не бояться всего и не могу освобождать себя от ответственности, но не осилил поступить иначе. Я писал Саше через Черткова о том, что я просил его сообщить вам – детям182.
Прочтите это. Я писал то, что чувствовал и чувствую, то, что не могу поступить иначе. Я пишу ей – мама. Она покажет вам тоже183. Писал, обдумавши, и все, что мог. Мы сейчас уезжаем, еще не знаем куда…184 Сообщение всегда будет через Черткова.
Прощайте, спасибо вам, милые дети, и простите за то, что все-таки я причина вашего страдания. Особенно ты, милая голубушка Танечка. Ну вот и всё. Тороплюсь уехать так, чтобы, чего я боюсь, мама не застала меня. Свидание с ней теперь было бы ужасно. Ну, прощайте. 4-й час утра. Шамардино 185.
Л. Н.'
Никто, кроме Александры, не знал, где он находился. Александра поехала к нему, дав нам слово, что известит нас, если отец заболеет186. Брат Сергей вернулся в Москву. Когда он уехал, все стало нам казаться еще мрачнее, а то, что нас ожидало, еще более страшным. Я не сомневалась, что перемена жизни означала для отца конец.
Мать тоже внушала мне опасения. И лично за нее, а также и потому, что я знала, что если попытка самоубийства ей удастся, отец никогда уже не обретет ни покоя, ни счастья. Мы вызвали психиатра и сестру милосердия, которые не отходили от ее постели.
Через несколько дней после отъезда Александры Булгаков, живший у Черткова в Телятинках, пришел ко мне и сообщил по секрету, что отец заболел и что Чертков поехал к нему 187.
– А где же он заболел?
– Чертков запретил мне об этом говорить,
– Далеко ли? В России? За границей?
Я засыпала Булгакова вопросами, на которые он не мог отвечать: Чертков ему запретил.
– Неужели Чертков не понимает, что мне необходимо это знать, и почему он запретил говорить мне?
– Не знаю, – ответил Булгаков. И это таким тоном, словно хотел сказать: я и сам не понимаю. – Он заставил меня поклясться, что я никому не открою тайны, которую он мне доверил.
Можно себе представить, какую тревожную ночь провела я после этого сообщения!
Отец умирает где-то поблизости, а я не знаю, где он. И я не могу за ним ухаживать. Может быть, я его больше и не увижу. Позволят ли мне хотя бы взглянуть на него на его смертном одре? Бессонная ночь. Настоящая пытка. И всю ночь из соседней комнаты до меня доносились рыдания и стоны матери. Вставши утром, я еще не знала, что делать, на что решиться. Но нашелся неизвестный нам человек, который понял и сжалился над семьей Толстого. Он телеграфировал нам: 'Лев Николаевич в Астапове у начальника станции.