совсем другой человек, не преподаватель музыки, не тот, чье лицо вспыхивало страстью под воздействием призраков, но душа, пронизанная порывами, которые, как стрелы, устремлялись к единой цели. И тогда она увидела ее, темноволосую и очень высокую, скрытую тенью Маэстро; увидела ее коротко подстриженные волосы и бездонные глаза; одеяние строгое, почти монашеское, никаких румян и на безымянном пальце – невероятно изящное серебряное кольцо. К этой роскошной простоте возраст добавил морщины, подчеркивавшие чистые линии ее одежды. Контур плеча, одетого шелком без складок и рисунка, бледность ткани, четкий круглый ворот, чуть мерцающая светлая кожа, темный бриллиант серег ненавязчиво складывались в морские пейзажи, где перекликались протяженность песчаного берега и протяженность неба в изысканной гамме приглушенных тонов, которой достигают только лучшие из гравюр.
Надо сказать, кем была Леонора, помимо того что доводилась Пьетро сестрой, а Маэстро – женой. Семейство Вольпе принадлежало к старинной династии процветающих торговцев искусством. До того как у них поселилась Клара, Пьетро давал большие приемы, от которых потом отказался, чтобы жить укромно. Кроме того, Аччиавати принимали художников своего времени, которые с первого же визита настолько осваивались на вилле, что ежедневно приходили обедать или беседовать после ужина. И потому Леонора Аччиавати, урожденная Вольпе, никогда не жила одна. Постоянный поток гостей родительского дома переместился туда, где она жила с Маэстро. В новом доме она сохранила ту особую манеру принимать, какая у нее была прежде: гости не ходили за ней следом по галереям, а за счет геометрии, не знавшей прямых линий, приспосабливались к изогнутой траектории ее перемещений. И точно так же не усаживались
Есть в каждом существе, даже полностью обойденном лаской, врожденное чувство любви, и даже если человек никого не любил, он знает это чувство глубинной памятью, проходящей сквозь тела и века. Леонора не шла, а скользила, оставляя за собой след, как речное судно, и от каждого ее скольжения сгущался и таял воздух, такой же шелковый и мягкий, как береговой песок, и сердце Клары обретало все большую уверенность в том, что всегда знало любовь. Девочка проследовала за Леонорой в гостиную и ответила на заданные ею вопросы о фортепиано и об уроках. Затем подали изысканный ужин и весело отпраздновали ее одиннадцатилетие. Наконец все простились на крыльце, в странно звучащем журчании воды, и холодной ночью Клара вернулась в пустую комнату возле патио. Но теперь девочка ощущала свое одиночество меньше, чем когда-либо в Риме, ибо она различила в Леоноре знакомое биение абруццских гор, то самое, что постоянно возникало в ее краях, скалистых и неровных. Долгое время она не слышала этого биения в других местах. Но после того, как впервые прикоснулась к клавишам, она ловила то же биение, идя по дорогам и играя прекрасную музыку, не только пришедшую из тех мест, которые она знала глазами или через фортепиано, но также рожденную ее разумом и телом, озаренными игрой. Но та же слитная частота волн земли и искусства обнаруживалась в глазах и в жестах Леоноры, Рим видел в ней представительницу элиты, с которой естественным образом породнился Маэстро, и только Клара понимала, что именно он сумел в ней распознать.
Но за всю зиму они больше не виделись. Клара упорно работала под руководством Маэстро, который все так же требовал, чтобы она развивала свой дар. Но видения больше не приходили, ни во снах, ни наяву. Он не выказывал нетерпения и только следил за тем, чтобы она играла произведения, которые казались ей такими же мертвыми, как городские камни. Он никогда не отвечал ей, почему выбирает эти скучные пьесы, но она научилась угадывать ответ по тому, о чем он спрашивал сразу после. Так, однажды утром на вопрос об одном отрывке, вызвавшем у нее необоримую зевоту, он сдвинул брови и спросил, что, по ее мнению, делает дерево в лучах солнца прекрасным. Она изменила темп, и пьеса обрела изящество, которого прежде не было в помине. В другой раз, когда она клевала носом над музыкой настолько бессмысленно-скучной, что ей было даже не заплакать, он вдруг спросил про вкус слез под дождем, и тогда, заставив свои пальцы порхать, она ощутила нежную грусть, скрытую под благопристойным трауром. Но самый важный разговор случился у них апрельским утром, когда, устав долбить абсолютно пустую пьесу, она просто прекратила играть.
– Ничего не вижу, – сказала она, – только все ходят и болтают какие-то люди.
К ее великому удивлению, он жестом попросил ее встать и присоединиться к нему за столом, накрытым к чаю.
– Ты очень одарена, но знаешь из всего мира только горы и коз да то, что рассказал тебе о мире кюре, знающий еще меньше, чем козы, – сказал он. – Но ведь старая нянька и пастух рассказывали тебе истории.
– Я слушала только их голоса, – сказала она.
– Забудь голоса и вспомни рассказы.
Она, не понимая, смотрела на него, и он добавил:
– Там, откуда я родом, тоже никому не нужны истории, там главное – песнь земли и неба. – Потом, после небольшой паузы, предложил: – В твоей комнате висит картина, правда? Она была написана очень давно человеком, приехавшим с моей родины и так же, как я, интересовавшимся рассказами.