— Скажите, а ваша картина «Девятый вал» была на этой выставке в Париже? — спросил Дружинин.
Спросил — и тут же прикусил язык. «А что, если он эту картину еще не написал?» — подумал титулярный советник.
Однако оказалось, что беспокоился он напрасно.
— Разумеется, она там была! — отвечал художник. — Ведь это уже старая работа, несколько лет как написана. Жаль, что я не успел закончить к выставке две картины: «Лунная ночь на Черном море» и «Скалистый остров». Последняя мне особенно нравится. Мне удалось передать мрачный вид скалы, одиноко возвышающейся посреди моря. Мне давно хотелось написать нечто подобное… Мне кажется, эти картины ничуть не хуже «Девятого вала».
— А где можно увидеть эти картины? — спросил Углов.
— В моем имении Шах-Мамай, — отвечал художник. — Я только в прошлом году его приобрел. Превосходное имение, хотя и сильно запущенное. Я хочу сделать из него прекраснейший уголок Крыма. Там имеется крупный водный источник Субаши, и я хочу его как следует использовать. У меня там будут пруды, фонтаны, парк…
— Наверное, этот ваш Шах-Мамай находится на берегу моря? — предположила Катя. — Ведь вы всегда пишете море, не можете без него жить…
— Вы правы, мадам, без моря я чахну, — согласился живописец. — А вот относительно расположения моего имения не угадали. Шах-Мамай находится в 25 верстах от Феодосии, близ поселка Старый Крым.
— Но как же вы работаете? — удивилась Катя. — Вам, наверно, приходится на целый день уезжать… Приезжаете в свое владение только к вечеру…
— Вовсе нет, — покачал головой Айвазовский. — Видите ли, я уже давно выработал свою манеру письма. На натуре я делаю только наброски, эскизы. А пишу полотно уже дома, по памяти. Причем пускаю к работе не только память, но и воображение. Воображение, импровизация — вот что создает истинные шедевры!
— Как интересно! — воскликнула Катя. — И как верно! Но вы, вероятно, должны много читать, чтобы развивать воображение и память. Кого из писателей вы предпочитаете?
— Вы снова не угадали, душа моя! — рассмеялся Айвазовский. — Я книг вовсе не читаю. В жизни не прочел ни одной — кроме Священного Писания, конечно. А зачем мне читать, если у меня обо всем уже сложилось собственное мнение? Меня уж за это кто только не ругал! И господин Глинка, и Николай Васильевич…
— Вы встречались с Гоголем? — в сильнейшем волнении воскликнула Катя. — И как он? Что он вам говорил?
— Ну, как… — художник пожал плечами. — Он все жаловался на нездоровье, в плед кутался… Хотя взгляд, помню, был очень живой, проницательный. Хвалил мои работы… Расспрашивал о родных… Я уж не так хорошо помню — ведь дело было пятнадцать лет назад, когда я путешествовал по Италии… Мы с ним, помнится, в Венеции встретились.
Катя хотела еще о многом его спросить, но художник отложил десертный нож и поднялся:
— Прошу меня извинить, но моя повозка, вероятно, уже прибыла. Я хочу как можно скорее вернуться в свое имение, чтобы хоть немного поработать. Было очень приятно с вами познакомиться. Всего хорошего!
Конечно, капитан Дружинин не смог сдержать своего обещания молчать всю дорогу до Петербурга, и общий разговор шел все шесть дней поездки. Естественным образом этот разговор вращался в основном вокруг письмоводителя Ласточкина.
— Я не знаю, какую методу примет господин статский советник, — заявил в первый же день пути поручик Машников, — но могу сообщить, как бы действовали господа офицеры из нашего жандармского управления. Они бы без долгих разговоров взяли бы этого письмоводителя и допросили его со всей строгостью. Глядишь, и заговорил бы!
— Со всей строгостью — это что же, иголки под ногти загонять? — спросил Дружинин, не считавший нужным скрывать свою неприязнь к навязанному им спутнику.
— Помилуйте, господин титулярный советник! Что вы такое говорите! — воскликнул поручик. — Шутить, наверно, изволите? В Российской империи пытка при допросах не употребляется со времен великой императрицы Екатерины, запретившей оную своим высочайшим указом. И без всякой пытки злоумышленники признаются, из одного лишь трепета перед начальством. Каковой трепет присущ всякому подданному империи.
— Ну, это вы, наверно, преувеличиваете, поручик, — заметила Катя. — Неужели от одного лишь трепета? Небось, каторги боятся, да еще виселицы…
— Страх наказания, конечно, тоже играет свою роль, — с важным видом кивнул Машников. — Однако смею вас заверить, что зачастую речь о возможном наказании даже не заходит, а подозреваемые уже начинают давать показания. Причем самые искренние и подробные. Да что далеко ходить? Шесть лет назад я сам был свидетелем такого искреннего раскаяния. Это было, когда расследовалось известное дело заговорщиков из окружения господина Петрашевского. Я тогда только начинал свою службу в жандармском корпусе и наблюдал, какие полные показания давали и сам Петрашевский, и его подельники.
— Скажите, а в допросах писателя Достоевского вы тоже принимали участие? — спросила Катя. Выражение лица при этом у нее было какое-то не