Холмс задумчиво кивнул, перекладывая черные перчатки из ладони в ладонь.
– У вас нет никаких соображений, в чем может состоять загадка?
– Мне ничего не приходит в голову, помимо смерти его жены. Однако в последние десять лет мы общались главным образом по почте, либо во время приездов Адамса в Лондон, либо когда наши пути пересекались в Европе.
– Я убежден, что он говорил о тайне, которая существует здесь и сейчас. Не о какой-то головоломке, с которой случайно столкнулся в Лондоне или другом месте.
– Есть ли у вас хоть какие-нибудь догадки, что это может быть? – спросил Джеймс.
Холмс хлестнул перчатками по раскрытой ладони, нахмурился и сказал резко:
– Я никогда не гадаю, Джеймс. Никогда.
– В таком случае бывало ли у вас подобное дело? – спросил Джеймс.
– В каком смысле, сэр?
– Дело, в котором, прежде чем разрешить загадку, надо было понять, в чем она состоит.
– Косвенно – да. Часто у меня просят совета в связи с чем-то, что представляется просто странным, – например, почему отец попросил взрослую дочь переехать в другую комнату после того, как она услышала ночью непонятный звук, – а затем выясняется, что в странности заключена настоящая тайна. Однако мне ни разу не поручали искать загадку средь целого мира, не очертив даже примерных границ и дав сутки сроку… – Он глянул в сумерки за окном кеба. – Из которых часть уже прошла. Останови здесь, извозчик. – Холмс постучал тростью по козлам наверху.
Еще не стемнело, но Джеймс, оглядевшись, не понял, куда они приехали.
– Вот стимул дождаться нас здесь, сколько бы это ни заняло, – сказал Холмс, протягивая извозчику золотые монеты (на взгляд Джеймса, непомерно много).
Извозчик ухмыльнулся и тронул фетровый цилиндр.
– Идемте, Джеймс, – сказал Холмс и быстро зашагал по аллее, вбок от улицы, по которой приехал кеб.
Лишь увидев впереди сводчатые ворота, Джеймс понял, что они вернулись на кладбище Рок-Крик.
– Рассчитываете ли вы отыскать загадку здесь? – спросил Джеймс, покуда они шагали по мощеной дорожке, вьющейся через кладбище.
– Не обязательно, – ответил Холмс. – Но если мы хотим думать на ходу, то это, безусловно, лучшее место для размышлений.
– И скоро оно станет
И впрямь, солнце красным шаром лежало точно на линии горизонта, проглядывающей между деревьями и надгробными монументами. Тени удлинялись, сливаясь с полосами тьмы. На памятниках лежал теплый свет угасающего дня: последние минуты, когда еще можно разобрать высеченные в камне имена и годы жизни.
– Я прихватил потайной фонарь. – Холмс тряхнул мешок, затем принялся разжигать трубку.
Джеймс, вообще-то, любил запах трубочного табака, но Холмс курил такой дешевый и крепкий сорт, что писатель, шагавший справа, с подветренной стороны от него, переместился на левую, наветренную.
– Джеймс, вспомните, не упоминал ли Адамс вчера за обедом каких-нибудь загадок?
– Боюсь, что из-за настойчивых попыток мистера Рузвельта мне нагрубить я упустил бо?льшую часть застольной беседы, – сказал Джеймс.
Холмс резко остановился и пристально глянул на литератора сквозь клубы табачного дыма:
– Вы никогда и ничего не упускаете, Джеймс. И мы оба это прекрасно знаем.
Джеймс не ответил, и они пошли дальше. Солнце село, трехмерность их окружения растворилась в приятных сумерках. Деревья, надгробные памятники, могильные плиты и зеленые холмики – все они без игры света и тени стали более плоскими.
– Была загадка красношеих нырков, – сказал наконец Джеймс. – Но эту тему затронула Клара Хэй, объясняя, почему нам подали чирка, а загадкой исчезновение нырков из ресторанов и лавок назвал ее муж.
– И Генри Адамс разрешил эту загадку. В дефиците нырков, как и во многом, многом другом виноваты евреи.
Джеймс уловил нескрываемую иронию в тоне Холмса и поспешил объяснить, что Адамс – человек весьма либеральных взглядов, но евреи, увы, его пунктик.
Холмс, не дослушав оправданий, взмахнул тростью:
– Не важно, Джеймс. Многие англичане тоже инстинктивно ненавидят евреев, хотя, конечно, в вашей стране этот предрассудок меркнет в сравнении с тем, что восемь миллионов негров не признаются за граждан и даже за полноценных людей.
Джеймс чуть было не сказал: «Только не здесь, на Севере», потом вспомнил, что они в Вашингтоне, который никогда по-настоящему к Северу не относился. В памяти с неожиданной, почти сокрушительной силой всплыл весенний день – двадцать третье мая тысяча восемьсот шестьдесят третьего года, – когда он сознательно не пошел смотреть, как брат Уилки марширует по Бикон-стрит со своим полком, знаменитым Пятьдесят четвертым