– Обронили – благодарствую, – расплылся тот в презрительной улыбке. – Так то – пряжа. А на сукно цен никто ниже и не давал. А не нравится чего, так ты, как пряжу, сам и делай.
– Ну, спасибо, Тимоха…
– Тимофеем Евграфьевичем меня кличут, – высокомерно перебил тот.
– То для брата твоего – Тимофей Евграфьевич, а для меня – Тимоха! – Ткач, не слушая дальше, развернувшись, дверь перед носом просителя захлопнул. – На коленях, Тимоха, приползешь! Ох, слово мое помяни! По миру ведь пущу!
– Через князя надо бы, – сплюнув, посоветовал Ивашка.
– Прав ведь – сколько ни даст, все укупят, – добавил Стенька. – А тут еще и ты. На что ему забот сверх тех, что уже есть?
– Больно чести много, шельму каждую именем князя уговаривать. Пущу ведь, песьего сына, по миру!
Теперь появление усовершенствованного ткацкого станка из новинки очередной в дело чести превратилось… А тут-то, как по заказу, и вспомнил Булыцкий про мужичка, что в доме теперь уже покойного Феофана видел: Онисима. Вроде говаривал тот, что сам – не то ткач, не то суконщик. Тоже вроде не жировал и, по прикидкам преподавателя, должный согласиться к эксперименту. Вот только как отыскать его, пенсионер не представлял. Тут Милован в помощь и пришел. Отыскал того дружинника – Тита[73], который, поворчав, привел товарищей к дому искомому.
– Ты, Никола, вот чего, – уже у двери, насупившись, прогудел тот, – слова не держишь своего.
– Чего?! – трудовик остолбенело уставился на бородача.
– А того, – отвечал мужик, – что ворогов скручивать научить обещал, а сам-то – кукиш! Утек!
– Обещал, – вспомнив тот разговор, согласился пожилой человек. – Да только ты напраслины не городи! Никуда я не утекал. Вон, как был при хоромах княжьих, так и остался. А ты, чем пустобрехствовать, сам бы подошел да спросил. Или, думаешь, мне за каждым гоняться – радость? Тебе надобно, ты и ищи меня!
– Не серчай, – Тит примирительно поднял руки. – Твоя, Никола, правда, а я – не прав был. Прости.
– Бог простит. Пошли?
– Пошли, – Тит властно толкнул дверь.
Из сеней пахнуло ладаном и горелым воском, а из самой избы донесся протяжный женский плач.
– Мир в ваш дом, – не замечая этого, дружинник распахнул хлипкую дверь и вошел внутрь слабо освещенной лучинами и зажженными свечами комнаты. На лавке, головой к красному углу лежал укутанный рогожками иссушенный пожилой человек, в котором хоть и не без труда, но признал Булыцкий того самого горемыку.
– Что с ним?! – разом стихомирившись, вполголоса, так, словно бы боялся потревожить умирающего, поинтересовался пришелец у стоящих на коленях женщин разного возраста.
– Угорел, милый! Угорел, соколик, – трясясь от плача, отвечала самая пожилая из них; судя по всему – жена умирающего. – Знобуха да трясуха[74] окаянные в гости пожаловали, так и угорел! Уж и день который жаром полышет! – причитая, продолжала та. – Уже и свечки перед всеми святыми, и в церквях – мольбы, а все одно – угорает!
– А с чего сестрицы те пришли? – подойдя вплотную к несчастному, поинтересовался пришелец. Выглядел Онисим ужасно, и было понятно, что вряд ли хоть какие-то средства из арсенала Николая Сергеевича тут в состоянии помочь. Просто хоть для очистки совести, да должен был тот убедиться, что все действительно безнадежно. – Голод или поморозился где? – приподняв кончиками пальцев рогожку, тот откинул ее в сторону. В нос сразу же ударил сладковатый запах гниения. – Что с ним? – морщась, трудовик уже бесцеремонно принялся осматривать умирающего, почти сразу наткнувшись на огромное влажное пятно с правого бока.
– Так крышу ладить полез и не удержался, соколик! – давя рыдания, проскулила пожилая женщина. – Бок, милый мой, распорол! А оно и сестрицы-то – тут как тут!
– А почему не обратились?! – вспылил в ответ Николай Сергеевич. – Вон, зря, что ли, при храме для таких, как он, лазарет организовали, а? Поглядели бы, рану промыли да уход назначили!
– Так Фрол запретил! – затряслась в плаче та, что помоложе. – Сказал: «Воля на все Божья. Человек предполагает, а Бог – располагает».
– Кто?!
– Отец Фрол.
Ох как дыхание перехватило у Булыцкого! Он-то делом наивным думал, что организованный при храме аналог приемного покоя[75] настолько хорош, что и народу хворого поуменьшилось. С недугами так здорово, думал, ладить научились, что уже и забот у лекарей убавилось. А тут – вот оно что! Оказывается, то Фрол своевольничать начал, именем Киприана прикрываясь! Или то сам владыка опять за старое взялся?! Хотя навряд ли. После ночи той памятной переменился тот. И не из страха за гнев княжий, а похоже, действительно к пришельцу отношение свое попеременил, уверовав, что не от дьявола тот, но от Бога.
– Нож дай, – раздраженно бросил он притихшему Миловану. Бородач безропотно протянул ему клинок. Поморщившись, пришелец и так и сяк начал