гораздо хуже, чем «жопа». Мама говорила «сколько можно», и что будет звонить в милицию, и что мальчикам такие слова слушать нельзя. Но звонить мама боялась, а почему нельзя, мне было невдомек – все эти слова я много раз слыхал в школе, и от одноклассников, и от ребят постарше. Еще дядьки пели по ночам разные песни, мне особенно нравились про карты и про тюрьму.
– Так что насчет Нинки? – напомнил доктор. – Что ты о ней думаешь?
Я честно сказал, что ничего особо не думаю, но саму тетю Нинку, когда та бежит сдавать пустые бутылки по утрам и на ходу бранится и плачет, мне очень жалко, особенно если под глазом у нее новый фингал.
– Что ж, – доктор прекратил протирать очки и нацепил их обратно на нос, – спасибо, Прохор, мне было крайне интересно с тобой побеседовать. Мальчику будет нелегко в жизни, – обернулся он к маме. – Очень нелегко. Он у вас совершенно особенный, не такой, как все. Сказать по правде, редкостный случай: в моей практике, считайте, впервые. Прохор никому не желает зла. Вообще никому. Обо всех думает только хорошее. И еще эта улыбка… – доктор замялся, – словно приклеенная.
– Она и есть приклеенная, – отчего-то всхлипнула мама. – У Проши это с рождения. Уголки рта задраны вверх, поэтому кажется, что он все время улыбается, даже если обожжет палец или наживет синяков. Его мальчишки в школе так и дразнят – Улыбкой. А ему хоть бы что.
Мне и вправду было хоть бы что. Кирюха объяснил, что у меня козырное погоняло, другим такое нужно еще заслужить. Стало быть, «Улыбка» ничем не хуже, чем, к примеру, «Кирюха», а то вон у Руслана Горшкова погоняло вообще Горшок.
Вернувшись домой, я призадумался о том, что сказал доктор. Никаких особенностей в себе я не видел. Ну, уголки рта тянутся вверх, ну и что? У Кати Остроумовой, например, нос длинный, у Пети Каргина родимое пятно вполщеки, а у Дениски Петрова глаза враскорячку – один влево глядит, другой вниз. Наверное, все дело в том, о чем доктор сказал напоследок. Я задумался пуще прежнего. Как можно желать кому-то зла, я не представлял.
– Папа, что такое желать зла? – спросил я отца. – Или думать о ком-нибудь плохо?
Отец поскреб в затылке, переглянулся с мамой.
– Как тебе сказать, сынок, – протянул он. – Желать зла, вообще-то, нехорошо. Но взять, к примеру, нашу соседку снизу. Ты не хотел бы, чтобы Нинка куда-нибудь от нас сгинула?
– Зачем? – удивился я. – Тетя Нинка хорошая, добрая.
– Да? Допустим. Но от ночных дебошей мы с мамой не можем заснуть. И ты тоже не спишь. Пахнет из Нинкиных дверей всякой дрянью, на лестнице грязь. На мужиках, что к ней ходят, пробы ставить негде. Не говоря о ней самой. А ты – дескать, добрая. Так, может, лучше, чтобы она со своей добротой убралась отсюда к чертям?
Отцовские слова заставили меня снова задуматься, на этот раз очень крепко. Меня совершенно не заботило, что песни Нинкиных гостей мешают мне спать. Большое дело – завалиться поспать, если приспичит, можно и днем, после школы. Но мама с папой днем на работе. Получается, то, что мне в радость, им неприятно: недаром мама все собиралась звонить в милицию, но не звонила, потому что боялась дядек, по которым плачет прокурор. Хотя что, спрашивается, их бояться – сам я не боялся ничуть.
– Тетя Нинка, – сказал я соседке в субботу, когда та, как обычно, трусила по двору с полными авоськами пустых бутылок в руках, – сгинь от нас, пожалуйста, к чертям.
Толстое красивое соседкино лицо стало вдруг багровым, бутылки в авоськах задребезжали.
– Ишь, сучонок, – дохнула на меня неприятным запахом тетя Нинка. – Мамашка с папашкой небось науськали? А ты вот что им передай.
На меня посыпались слова, которые мальчикам слышать нельзя. Я не все понял, но смысл уловил: тетя Нинка велела передать, что к чертям не собирается, а кому это не нравится, пускай шагает в плохое место, которое гораздо дальше того, где черти.
Я обещал передать и побежал в киоск за мороженым. Об обещании я тут же забыл, а вспомнил лишь в понедельник утром, когда мама вела меня в школу. Дверь в квартиру тети Нинки была почему-то крест-накрест перечеркнута бумажными лентами.
– Допилась Нинка, – тихо сказала мама. – Вот же: терпеть ее не могла, а все равно жалко.
– Как это допилась? – не понял я. – До чего?
– До того самого.
Я понял и заревел навзрыд. Мне было не просто жалко толстую, красивую и добрую тетю Нинку. Мне было плохо, очень плохо, гораздо хуже, чем когда от нас ушла невесть куда черепаха Степан. В школу я не пошел, а проревел весь день напролет, и мама даже хотела вызвать «Скорую», но посреди ночи слезы у меня иссякли.
Это была первая смерть в моей жизни. До этого умирали только на телевизионном экране, и справляться с жалостью мне кое-как удавалось.
Мне очень нравилось в школе. Я старательно учился, аккуратно готовил уроки и получал на занятиях сплошные пятерки. Мне нравилось все: и наша классная Варвара Алексеевна, и усатый строгий завуч Иван Иванович, и старенький доктор, у которого запросто можно было отпроситься с уроков. Я, правда, не отпрашивался ни разу. Но особенно мне нравились одноклассники, мои друзья. Все: и беленькая, голубоглазая и длинноносая Катя Остроумова, с которой сидел за одной партой, и кривой на оба глаза Дениска Петров, которому разрешили носить в классе темные очки, и все остальные.