закрывается навсегда в тот же вечер. Меня это потрясло; я обратился к официантам. Они подтвердили, что это так; почему, они точно не знали. Подумать только, до сих пор можно было запросто заказать сэндвич и пиво, венский шоколад и пирожные с кремом, сидя в настоящем храме декоративного искусства, жить изо дня в день в окружении такой красоты, и вот теперь все это разом исчезнет, в самом сердце европейской столицы!.. И тут я понял: Европа уже совершила самоубийство. Вас, верного читателя Гюисманса, конечно, раздражает, как и меня, его неисправимый пессимизм и постоянные проклятия, которыми он клеймит посредственность своего времени. Притом что он жил в эпоху, когда европейские народы, достигнув вершин, стояли во главе гигантских колониальных империй и были владыками мира, в блистательную эпоху техники и искусств; подумайте только – железные дороги, электрическое освещение, телефон, фонограф, металлические конструкции Эйфеля, а уж в искусстве всех имен и не перечислишь, будь то писатели, художники или музыканты.
Он, разумеется, был прав; даже с более частной точки зрения ‘‘искусства жить” деградация была налицо. Взяв кусок пахлавы, предложенной Редигером, я вспомнил, что несколько лет назад прочел книгу, посвященную истории борделей. Среди иллюстраций фигурировала репродукция рекламного объявления, помещенного парижским борделем Прекрасной эпохи. Я был поражен, обнаружив, что о некоторых предложенных
– Та Европа, что находилась на вершине цивилизации, убила себя всего за несколько десятилетий, – печально произнес Редигер; он не зажег верхний свет, и комната освещалась только настольной лампой.
– По всей Европе существовали движения анархистов и нигилистов, везде призывали к насилию и начисто отвергали нравственный закон. А потом, несколько лет спустя, все закончилось каким-то непростительным безумием – Первой мировой войной. Фрейд был прав, равно как и Томас Манн: если Франция и Германия, самые продвинутые и цивилизованные нации в мире, могли ввязаться в эту немыслимую мясорубку, значит, Европа умерла. Помню, тот последний вечер я провел в “Метрополе”, досидев до самого закрытия. Я вернулся домой пешком, прошагав полгорода, пройдя в том числе мимо фасадов Евросоюза, мрачной крепости посреди трущоб. На следующий день я отправился в Завентем к имаму. А еще через день, в пасхальный понедельник, в присутствии десятка гостей, я принял ислам, произнеся ритуальную формулу свидетельства веры.
Я не был уверен, что разделяю его точку зрения на решающую роль Первой мировой войны; разумеется, это была непростительная бойня, но войну 1870 года тоже можно считать вполне безумной, во всяком случае, если верить описанию Гюисманса; она уже тогда обесценила патриотизм в любом его проявлении; народы всем скопом увязли в этом смертоносном абсурде, и, вероятно, люди вменяемые поняли это уже в 1871 году; вот отсюда, по-моему, и проистекали нигилизм, анархизм и прочие мерзости. Что касается более ранних цивилизаций, то я был не очень в курсе. Арены Лютеции погрузились во тьму, оттуда ушли последние туристы; немногочисленные фонари отбрасывали на ступени амфитеатра слабый свет. Наверняка римляне буквально накануне падения своей империи все еще считали себя вечной нацией; они что, тоже покончили с собой? Рим был цивилизацией грубой и весьма компетентной в военном плане, цивилизацией жестокой, где в качестве развлечения толпе предлагались смертельные побоища между людьми или между людьми и дикими зверями. Но было ли у римлян желание исчезнуть, какая-то тайная червоточина? Редигер наверняка читал Гиббона и других авторов того же рода, которых я знал разве что понаслышке, и чувствовал себя недостаточно подкованным, чтобы поддержать разговор.
– Что-то я увлекся, – сказал он, смущенно махнув рукой. Он налил мне рюмку бухи и снова протянул поднос со сладостями; они были и так очень вкусны, а в сочетании с горечью инжирной водки просто восхитительны.
– Уже поздно, пора мне, видимо, освободить вас от своего присутствия, – сказал я неуверенно; мне не очень-то хотелось уходить, если честно.
– Подождите! – Редигер встал и направился к столу, за которым стояли в ряд словари и справочники. Он вернулся с небольшой книжкой собственного сочинения, вышедшей в карманной иллюстрированной серии под заголовком “Десять вопросов об исламе”.
– Вот, я вас уже три часа агитирую, притом что написал книгу на ту же тему, но, видимо, это становится второй натурой… Хотя, может быть, вы о ней слышали?
– Да, она очень хорошо продалась, не так ли?
– Три миллиона экземпляров, – извиняющимся тоном сказал он. – У меня неожиданно открылись небывалые способности к популяризации. Конечно, все это весьма схематично… – снова извинился он, – зато вы хотя бы быстро ее прочтете.
Там было 128 страниц и немало иллюстраций – в основном репродукции произведений исламского искусства; и правда, на нее вряд ли уйдет много времени. Я сунул книжку в рюкзак.
Он подлил нам еще бухи. За окном взошла луна, ярко осветив арены, теперь ее сияние затмевало фонари; над фотографиями сур Корана и галактик, висящими на стене среди зелени, я заметил лампочки подсветки.
– Вы живете в очень красивом доме…
– Я стремился сюда много лет, и, поверьте, это оказалось непросто…