В высшей степени показательна в этом отношении и история гибели Николая Клюева. Томское УНКВД также собиралось обвинить его в троцкизме (абсурдном — 'правом'), но 25 марта 1937 года на совещании руководящих сотрудников ГБ Западно-Сибирского края выступал прибывший из Москвы начальник контрразведывательного отдела ГУГБ НКВД, комиссар ГБ 2-го ранга Миронов, который дал следующее указание: 'Клюева надо тащить по линии монархически-фашистского типа, а не на правых троцкистов'.
Правда, и предложенное обвинение было неуместным, ибо Николай Алексеевич в свое время подвергался тюремному заключению как раз за борьбу против монархии, но обвинение в троцкизме являлось просто нелепым.
Томские чекисты последовали указанию Миронова, и Клюев был расстрелян как «монархист» в конце октября 1937 года; к тому времени Миронов уже давно (14 июня) был арестован, — расстрелян он был позже, в 1938-м.
Приведенные факты важны для понимания ситуации того времени, но, прежде чем подводить итоги, вернемся к Осипу Мандельштаму, о судьбе которого, кстати сказать, так беспокоился в своей сибирской ссылке Николай Клюев (см. выше).
Считается, что главным или даже единственным виновником второго ареста Осипа Эмильевича (2 мая 1938 года) был бывший секретарь РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей), а с 1936 года 'ответственный секретарь' Союза писателей СССР В. Ставский (В.П. Кирпичников, 1900–1943; погиб на фронте). 16 марта 1938 года он направил на имя наркомвнудела Ежова письмо с «просьбой»: 'помочь решить… вопрос об О. Мандельштаме'.
Но, если разобраться, Ставский сочинил это послание не потому, что чуть ли не жаждал ареста поэта, но из элементарной осторожности или, если выразиться резче, трусости. К тому времени многие его бывшие сподвижники по РАПП были арестованы; они вообще составляли самую большую количественно группу среди репрессированных тогда литераторов, поскольку принадлежали к наиболее «революционным» из них (Л. Авербах, И. Беспалов, И. Вардин, А. Веселый, А. Горелов, В. Кириллов, В. Киршон, Б. Корнилов, Г. Лелеет, М. Майзель, Д. Мазнин, И. Макарьев, А. Селивановский, А. Тарасов-Родионов и еще многие). Не так давно были опубликованы «доносы» на Ставского самому Сталину (!), принадлежащие зав. отделом печати и издательств ЦК Никитину и секретарю ЦК и члену Политбюро Андрееву и написанные как раз в феврале-марте 1938 года…
И поскольку «ответственность» за положение в литературе лежала на Ставском как на ответсеке ССП, он, не без оснований опасаясь, что его обвинят по меньшей мере в отсутствии «бдительности», решил отправить указанное письмо. Характерно, что в письме главный упор был сделан не на самом Осипе Мандельштаме, а на сложившейся вокруг него 'ситуации'.
Разумеется, Ставский написал о поэте как об 'авторе похабных, клеветнических стихов о руководстве партии и всего советского народа' (то есть стихов о Сталине 1933 года). Но он приложил к своему посланию отзыв широко тогда известного и влиятельного писателя Петра Павленко о новых стихах поэта, в котором было недвусмысленно сказано: 'Есть хорошие строки в 'Стихах о Сталине' (1937 года. — В.К.), стихотворении, проникнутом большим чувством…' О новых стихотворениях в целом Павленко написал; 'Советские ли это стихи? Да, конечно…' Правда, рецензент сделал оговорку, что 'только в стихах о Сталине это чувствуется без обиняков, в остальных же стихах — о советском догадываемся' (Нерлер, цит. соч., с. 14, 15), — но тем не менее констатировал, что Осип Мандельштам с 1933 года идеологически 'исправился'.
И Ставский в своем послании, основываясь, конечно, и на павленковской «экспертизе» теперешней идеологической «линии» Осипа Эмильевича ('Советские ли это стихи? Да, конечно'), писал: 'Вопрос не только и не столько в нем (поэте, — В.К.)… Вопрос об отношении к Мандельштаму группы видных советских писателей', которые, как сказано в письме выше, 'его поддерживают, собирают для него деньги, делают из него 'страдальца'…' То есть речь шла, в сущности, не о «прегрешениях» самого поэта, а о «непорядках» в определенной 'части писательской среды' (по выражению Ставского).
Могут возразить, что зловещий смысл имела следующая формулировка Ставского, основанная на отзывах Павленко и других «товарищей»: '…особой ценности они (новые стихотворения поэта. — В.К) не представляют', — формулировка, которая как бы лишала Осипа Эмильевича 'охранной грамоты'. Но, во- первых, подобная грамота тогда не являлась спасением: 'особая ценность' прозы Исаака Бабеля или стихов Павла Васильева имела почти всеобщее признание, но это не помешало их уничтожению, А во-вторых, ценность поэзии Мандельштама осознавалась — за исключением весьма узкого круга «ценителей» — медленно; даже Борис Пастернак в 1930-х годах говорил Ахматовой, что 'терпеть не может' его стихи и впоследствии, в 1950-х годах, честно «покаялся», что долго «недооценивал» поэта…
Ставский сочинил свое письмо, как уже сказано, 16 марта 1938 года; спустя почти полтора месяца, 27 апреля, была составлена «Справка» по этому делу в НКВД. В ней, в общем, излагалось содержание письма Ставского, но была добавлена, в сущности, противоречащая смыслу письма фраза, обосновывавшая арест: 'По имеющимся сведениям, Мандельштам до настоящего времени сохранил свои антисоветские взгляды'. Автор «Справки», капитан ГБ — то есть, по общевойсковой мерке, полковник — Юревич, был в следующем году арестован и затем расстрелян; распорядившегося об аресте Мандельштама замнаркома Фриновского отстранили от его поста 8 сентября — именно тогда, когда поэт был отправлен в лагерь (это произошло между 7 и 9 сентября), а 6 апреля 1939 года Фриновский был арестован и позже расстрелян. Та же судьба постигла и утвердившего 20 июля 'Обвинительное заключение' майора ГБ (то есть ранг комбрига) Глебова (Зиновия Юфу), «Уцелел» тогда — чтобы оказаться арестованным в иную эпоху, в 1951 году, — только один из вершителей судьбы поэта, ст. лейтенант ГБ (то есть майор) Райхман (с 1945-го — генерал-лейтенант).
В литературе — в частности, в уже не раз цитированной книге Павла Нерлера (см. с. 7, 18, 55) — высказано основательное предположение, согласно которому истинной причиной второго ареста поэта было не письмо Ставского и изложенные в нем «факты», а обнаруженные в мандельштамовском «депе» 1934 года (которое, без сомнения, «изучалось» в 1938-м) сочувственные послания Бухарина, изъятые (это точно известно) при первом аресте Осипа Эмильевича в ночь с 13 на 14 мая 1934 года. Когда Бухарин писал эти послания, он еще состоял в ЦК, но незадолго до второго ареста поэта, 13 марта 1938 года, был осужден в качестве руководителя 'Антисоветского правотроцкистского центра' и 15 марта расстрелян. И поскольку дело шло о тесной связи Осипа Мандельштама с одним из наиглавнейших «контрреволюционеров» ('главнее' его был, пожалуй, один только Троцкий), поэта, так сказать, не сочли возможным оставить на свободе, — хотя в деле реальная «причина» этого решения не отразилась (что вообще было типично для того времени).
Обо всем этом важно было сказать для уяснения общего положения вещей в 1937–1938 годах. Есть основания утверждать, что второй арест и «осуждение» Осипа Мандельштама не являли собой «закономерность»; поэт не принадлежал к людям, против которых было направлено острие тогдашнего террора. Одно из подтверждений этому — судьба наиболее близкого ему поэта — Анны Ахматовой, чье собрание стихотворений вскоре после ареста Мандельштама начало готовиться к публикации в главном издательстве страны; это была наиболее солидная книга Ахматовой, и после выхода её в свет весной 1940 года сам Фадеев — член ЦК ВКП(б)! — выдвигал её на соискание Сталинской премии (правда, присудили премии 'по поэзии' ровеснику Ахматовой Асееву и молодому Твардовскому); позднейшие злоключения Анны Андреевны — это уже иной вопрос.
Так же не было, надо думать, «закономерным» и вторичное дело (осенью 1937-го) П.А. Флоренского, который, подобно Мандельштаму, «закономерно» был осужден ранее, в 1933 году. Показательно, что пережившие арест на рубеже 1920-1930-х годов М.М. Бахтин и А.Ф. Лосев (кстати, непосредственный ученик Флоренского) в 1937-м не подверглись новым репрессиям, — как и целый ряд репрессированных в начале 1930-х годов историков и филологов, многие из которых в конце 1930-х — 1940-х годах, напротив, получили высокие звания и награды.
Не исключено, что в гибели П.А. Флоренского определяющую роль сыграла чья-то личная враждебная православному мыслителю воля. В судьбе Н.А. Клюева такая воля более или менее обнаруживается: в «указании» комиссара ГБ 2-го ранга (то есть, по-нынешнему, генералполковника) Миронова «тащить» Николая Клюева 'не на правых троцкистов', а 'по линии монархическо-фашистского типа' уместно увидеть стремление погубить лично враждебного чекисту поэта наиболее «надежным» способом. При этом следует вспомнить, что «указание» было дано 25 марта 1937 года, Клюева арестовали 5 июня, а самого Миронова — 14 июня. Но некоторые ближайшие его коллеги по НКВД были арестованы еще до 25 марта (комиссар ГБ 2-го ранга Молчанов — 3 февраля, майор ГБ — то есть комбриг — Лурье — 22 марта), и нельзя исключить, что Миронов уже осознавал близящийся конец своей «деятельности» и стремился 'на прощанье' нанести удар недругу-пусть даже это стремление и не было всецело сознательным…
Вообще внедренная в умы версия (в сущности, просто нелепая), согласно которой террор 1937-го, обрушившийся на многие сотни тысяч людей, был результатом воли одного стоявшего во главе человека, мешает или даже вообще лишает возможности понять происходившее. В стране действовали и разнонаправленные устремления, и, конечно же, бессмысленная, бессистемная лавина террора, уже неуправляемая 'цепная реакция' репрессий. И, без сомнения, погибли многие люди, не имевшие отношения к тому «слою», который стал тогда объектом террора, или даже, в сущности, противостоявшие этому «революционному» слою. Генерал от идеологии Волкогонов назвал свое объемистое «сталиноведческое» сочинение (в последнее время был опубликован целый ряд отзывов, показывающих его крайнюю поверхностность и прямую ложь) 'Триумф и трагедия', так «объясняя» сие название:*'Триумф вождя оборачивался страшной трагедией народа'* (эти слова выделены Волкогоновым жирным шрифтом как основополагающие). Но «народ» — это все же не люди власти, а в 1937-м «мишенью» были те, кто располагал какой-то долей политической или хотя бы идеологической власти — прежде всего члены ВКП(б).
Рассмотрим теперь совершившиеся с 1934-го по 1939 год изменения в численности членов ВКП(б). В январе 1934 года в ней состояло 1 млн. 874 тыс. 488 членов и 935 тыс. 298 кандидатов в члены, которые к 1939 году должны были бы стать полноправными членами, — и численность таковых составила бы около 2,8 млн. человек. Так, в июне 1930-го имелось 1 млн. 260 тыс. 874 члена ВКП(б) и 711 тыс. 609 кандидатов, то есть в целом 1 млн. 972 тыс. человек — почти столько же, сколько в январе 1934-го стало полноправных членов (как уже сказано — 1 млн. 874 тыс. 488).
Однако к марту 1939 года членов ВКП(б) имелось не около 2,8 млн., а всего лишь 1 млн. 588 тыс. 852 человека — то есть на 1 млн. 220 тыс. 932 человека меньше, чем насчитывалось совместно членов и кандидатов в члены в январе 1934-го! И эта цифра, фиксирующая «убыль» в составе ВКП(б), близка к приведенной выше цифре, зафиксировавшей количество репрессированных ('политических') в 1937–1938 годах (1 млн. 344 тыс. 923 человека).
Вполне понятно, что дело идет не о точных подсчетах. Так, определенная часть «убыли» в составе ВКП(б) с 1934-го по 1939 год была неизбежна в силу естественной смертности. С другой стороны, «убыль» в целом за это время была, вероятно, больше, чем следует из произведенного сопоставления цифр, ибо в ВКП(б) могли быть приняты с 1934-го по 1939 год не только те, кто к началу этого периода состоял в кандидатах. Но так или иначе сама близость двух количественных показателей — число репрессированных и число убывших с 1934-го по 1939 год из ВКП(б) — не может не учитываться при решении вопроса об «объекте» террора 1937–1938 годов. И исходя из этого уместно говорить о тогдашней 'трагедии партии', но не о 'трагедии народа'.
Лев Разгон в своем не раз упомянутом сочинении рассказал, в частности, что, оказавшись в середине 1938 года в переполненной тюрьме, он встретил там всего только одного русского патриота — М.С. Рощаковского, и ему, как он утверждает, даже 'стало жалко' этого человека — как 'совершенно одинокого': 'Я здесь со своими, а он с кем?' ('Плен в своем Отечестве', с. 155).
Конечно, в разгуле тогдашнего террора было репрессировано и множество «чужих» Разгону людей (о некоторых из них шла речь выше). Но суть 1937-го это не отменяет.
В заключение имеет смысл перевести разговор в иную плоскость — обратиться к проблеме экономического развития во второй половине 1930-х годов, Вообще-то, эта проблема еще не так давно была на первом плане в работах историков (хотя «сведение» истории к развитию экономики — едва ли плодотворное занятие), и читателям, интересующимся этой стороной дела, нетрудно обрести соответствующую информацию. И все же целесообразно