И вот сижу я на парапете гордой крепостной стены высотой этак с три локтя, окрестность обозреваю и думу горькую думаю.
Пальцами струны перебираю. Не утерпел – стащил лютню в замке. Коли рыцарь на лютне играет, это его еще разыскиваемым миннезингером не делает. Мало ли дворян тренькать умеет и себя рыцарями-поэтами обзывает? Правильно, много, если не все. Подозрительно было бы как раз, коли не бренчал.
А почему дума горькая? Да потому что, во-первых, непонятно, как слезы добыть. Нет, людей до слез я доводил не раз, в том числе и высоким искусством музицирования, коего быдло уразуметь никоим образом не способно и оттого сравнивало с вещами, о которых нормальный человек не то что знать – и подумать не сумеет. Что, кстати, в очередной раз говорит о дикости и необузданности нрава нашего простонародья и, к великому прискорбию, некоторых представителей образованных слоев социума.
Но дело даже не в этом. Все мои приемчики подходили прекрасно для того, чтобы оскорбить, расстроить и вообще испортить отношения, а вовсе не для общения с барышнями, на которых имеешь виды. Тут и цверг не поможет – придется тикать, спасаясь от орды готовых встать на защиту чести прекрасной дамы мужланов.
Если его идея всепобеждающей вечной любви – слезинка, оброненная постфактум на мою могилу, может намотать себе подобные мыслишки на шею заместо веревки и повеситься на них. Отказываюсь принимать участие! Особенно на правах жертвы.
Во-вторых, невесело мне и по иной причине. Лаура оказалась, несмотря на известную холодность манер, такой солнечной, веселой, радостной… Ловить ее на какие-то чары временами начинало казаться последней подлостью. Хуже – нечестной игрой.
Я, конечно, дал себе мысленный подзатыльник, но сомнения остались и тихо ворчали где-то на дне желудка, измученного местной диетой, – местная кухарка явно считала капусту с недожаренным мясом под слабое пиво эталоном воинского питания. В чем-то она несомненно была права – мысли о смерти в бою приобретали странную привлекательность после каждого обеда.
Третьей и последней причиной моего дурного настроения являлся факт, что сидеть на парапете с лютней и грустить – пошлее клише не придумать.
И вот, намыливаюсь я уже сие паскудное занятие прервать и немного пошалить – скажем, пробраться на кухню спереть что-нибудь более удобоваримое, чем недавняя кормежка, как на галерее возникает небесное видение.
Возникает, значит, и начинает слушать, а лицо такое мечтательное-мечтательное, глаза серые поволокой туманной подернуты. Будучи не последней сволочью, а по меньшей мере предпоследней, мужественно игнорирую бурчание измученного пуза и продолжаю терзать струны.
Миновало столько времени, сколько требуется набожному человеку, чтобы исполнить небольшую епитимью, – ну, скажем, за убийство. А что, с людьми, в том числе набожными, очень даже часто случается.
Надоедает мне это до чертиков, играть прекращаю.
– Пожалуйста, еще!.. – одним выдохом не просит – стонет Лаура.
Куда только ледок из голоса делся? Руки сложены молитвенно, на меня смотрит так, что отказать никак нельзя.
И вся эта трогательная сцена – на стенке крепостной, с видом на скотный двор и сортир, среди бела дня. Форменный балаган, а я в нем за шута.
Ну, раз уж играть, то и петь, а то совсем скучно. Подумав, таглиты из репертуара вычеркнул: не дошло у нас с ней дело до таглитов, не обо мне думать будет.
Спел: о служении Прекрасной Даме и сюзерену; разбавил шуточными, пикантными, что у франков подслушал да перевел; о любви – возвышенной и чистой – заливался соловьем.
Дама тает, глотка пересохла, пальцы на грифе даже не горят уже – не чувствую их, пальцев.
Ну, думаю, теперь можно и про крусаду выдать. Рыцарь уходит в поход во имя Христово, Прекрасная Дама ждет на башне, стоять, стене, срифмуем по ходу дела, не зная, дождется или нет, долг и любовь конфликтуют, но победит, конечно, любовь – и долг в долгу не останется, тоже победит, как иначе?
Вот и выйдет sapienti sat, как говаривали латиняне.
Только начинаю – девица в слезы. Я лютню отбрасываю и к ней – подаю платок, сам не понимаю ничего, но чую носом – так от стихов не плачут, даже от самых паршивых, даже в моем исполнении.
– Прошу, – говорю, пытаясь срочно припомнить правила куртуазии, – простить вашего слугу. Если я могу…
А она ко мне личико поднимает, слезинки искрами блестят, и говорит:
– Увы, не можете. И никто не может. Друг мой, ведь вы мне истинный друг, господин фон Уйлен, так что позвольте звать вас так…
– Тиль. Для вас я Тиль – всегда и везде.
– Тиль фон Уйлен… Забавно. Не обратила внимания. Почти что Тиль Уйленшпигель из сказки, – улыбнулась тут она.
– Вот видите, как хорошо! – ухмыляюсь в ответ как дурак. – Вот вы и не плачете, вот вы снова смеетесь.
– Так вот, Тиль, – сообщает она с той же улыбкой, а глаза грустные, что кот священника в Страстную субботу, – дело не в песне. Пойте, пойте ради Бога и ради меня, развейте здешнюю тоску хоть немного. Что до слез… Если бы тут были не вы, чего я не пожелала бы за все сокровища мира, а ваш именитый тезка, даже прославленный его ум не в силах был бы выручить меня.
– Не недооценивайте силы поэзии. Давайте вместе подумаем – глядишь, рыцарский сын окажется не глупее крестьянского, дело и сладит.