уместилась пухлая ваза синего стекла, весьма любимая Себастьяновой квартирной хозяйкой. В вазе покачивались круглые шары пионов, и Лихо, всякий раз задевая очередной цветок, вздрагивал.
Говоря по правде, наблюдать за метаниями братца было интересно, но проснувшаяся было совесть требовала оные метания прекратить если не из любви к брату, то хотя бы из опасения за целостность обстановки.
— Куда уж мне понять, — лениво заметил Себастьян, глядя, как на белой скатерочке, вышитой самолично панной Вильгельминой, расплывается влажное пятно.
Вазу она налила доверху, в какой-то странной уверенности, что этак пионы простоят дольше.
— Кто я?
— Кто ты?
Лихо не услышал.
— И кто она? Допустим, я на ней женюсь и… что дальше?
— Не знаю. — Себастьян сцепил руки на груди. — Никогда не думал, есть ли жизнь после свадьбы.
— Тебе смешно?
Врать, что нет, смысла не имело, оттого Себастьян кивнул.
— О да, повеселись… тебе всегда и все было весело… — Лихо остановился и пнул шифоньер, который от этакого невежливого обращения заскрипел и дверцы приоткрыл, грозя обрушить на хама все залежи Севастьяновых вещей… а залежи были старыми, можно сказать, многолетними, и Себастьян сам не мог бы сказать, что сыщется на полках его, помимо рубах, синих подштанников с начесом, каковые панна Вильгельмина с завидным упрямством дарила на каждый Вотанов день, и круглой шляпы, купленной не иначе как в полном умопомрачении.
Шляпа вывалилась и стукнула Лихо по макушке.
— Весело? Никакого веселья. Вот скажи, она тебе нравится?
— Нравится, — мрачно заметил Лихо, шляпу подбирая. За годы хранения она утратила исконную шарообразную форму, с одной стороны прогнувшись, отчего сделалась донельзя похожа на шлем после удара шестопером. Сходство усиливал куцый плюмаж из крашеных фазаньих перьев. — Я… я для нее крендель украл.
— Тогда это любовь.
Лихо кинул косой взгляд, но Себастьяну удалось удержать серьезное выражение лица.
— Итак, у вас любовь… но жениться ты не хочешь.
— Хочу!
— Тогда женись.
— Не могу!
— Из-за папаши? — Шляпу-шлем Себастьян перехватил и примерил. Пахло от нее пылью и лавандой, никак панна Вильгельмина опять совала ее в вещи, страшась нашествия моли, которое непременно случится и доведет ея до полного разорения, поелику моль сожрет и шубы, и скатерочки, и отменнейшего качества льняные простыни. Убедить квартирную хозяйку, во всем прочем женщину разумную, адекватную, что моль и саранча — разные насекомые, у Себастьяна не выходило.
Он время от времени вытряхивал из шкапа расшитые мешочки с лавандой и тихо матерился… ладно бы она сушеную раскладывала, так нет, страх перед ужасной молью толкал панну Вильгельмину на сговор с ведьмаком, каковой во много раз усиливал запах, делая его привязчивым и вовсе невыводимым.
— Из-за того, кто я есть… ты же видел… ты же понимаешь…
— Я понимаю, что твоей Дусе было плевать на то, уж извини, что ты есть.
Себастьян шляпу примерил, убеждаясь, что за прошедшие годы она не стала краше… и маловата ко всему, сидит на макушке, скособочилась, того и гляди свалится.
— Это сейчас. А потом? Все ведь знают и… станут говорить… пальцами показывать… а если, не приведите боги, я…
— Ты веришь Старику?
— Верю.
— Хорошо. А себе веришь?
— Себе? — Лихо смахнул лепестки пионов на пол. — Не знаю. Хотел бы сказать, что да, верю, но… это не совсем правда.
Он провел пальцем по воротнику рубашки, высокому, под самый подбородок. Себастьян знал, что под ним — широкая полоса серебряного ошейника, в которой, как уверял Аврелий Яковлевич, надобности особой не имеется, разве что для успокоения.
А Лихо и она не успокаивала.
— Ты ведь знаешь, что ее не тронешь. — Себастьян шляпу отбросил в угол. Давно пора было на помойку ее отправить. — Человеком или