и солнца, натянутые над гребцами. В полдень, чтобы прибавить скорость, капитан «Горгоны» приказал поднять паруса, после чего галера перестала раскачиваться с боку на бок. А поскольку волна била в корму [66], уменьшилась и килевая качка. Судно шло по спокойному, с редкими барашками морю, и тонкая полоса австралийского берега виднелась справа по борту на горизонте. А за кормой и там, где лопасти весел касались воды, тянулись длинные пенистые борозды, расходившиеся в стороны, как хвост кометы.
Галера, двести шестьдесят футов длины, водоизмещением две тысячи четыреста пятьдесят тонн, приземистая и неуклюжая, с громоздкими мачтами и косыми парусами, в отличие от купеческих судов подобного типа, выглядела с эстетической точки зрения странновато. Но, несмотря на все свои недостатки и несовершенства, корабль имел довольно широкую палубу и обладал прекрасной остойчивостью даже при отсутствии балласта, роль которого играло правильное сочетание легких и тяжелых пород дерева, из которых состоял корпус. «Горгона», имеющая таран и частично построенная по принципам античных кораблей, уже четвертый десяток лет бороздила взад-вперед прибрежные воды Австралии в качестве плавучей тюрьмы, а при необходимости могла спокойно совершать переходы открытым морем.
В длинном чреве трюма, просмоленном и сыром, отовсюду доносились звуки. Снаружи – шумело море, хлопали паруса, отдавались команды и звучали резкие двухтоновые свистки боцмана, мерно и громко бил барабан, задающий ритм и скрадывающий скрип сотен уключин и свист бичей, которыми надсмотрщики, точно скотину, охаживали крепкие спины гребцов, а те отвечали им злобным презрением, стонами и ненавистью. Вокруг – лязгали цепи, потрескивали переборки, слышался надрывный кашель, кто-то периодически заходился сиплым смехом, находясь на грани сумасшествия, другие невольники тяжело вздыхали и шептали, произносили какие-то заклятия; время от времени раздавались ругань и проклятия тех, в ком ярость вскипала, как морская пена.
Лица людей с давно нечесаными и нестрижеными волосами были бледны, словно у привидений. Преступники были одеты в обтрепанную одежду в черно-белую полоску, посеревшую от грязи, должники и прочие – в рваные, мешковатые синие робы. Они находились в полной изоляции от внешнего мира, и все вокруг терялось во мраке. Тьма била по глазам, не хуже яркого света. Сверху, правда, сквозь решетчатые переплеты двух люков, расположенных у кормы и носа галеры, все же проникали солнечные лучи, разрезая темноту на квадраты.
Свет с его дикой энергией, с его мягким спокойствием, с его обманчивостью, как будто приоткрывал невольникам путь к мнимой свободе – к небу и визгливым крикам чаек, проносящихся над палубой. Но потом радость счастливчиков уступала место рези и белой мути в глазах, что вело к временной слепоте, если они вовремя не разбирались в своих странных ощущениях и не отворачивались. Лишь понимание того, что и завтра – будет завтра и ничего не изменится, давало шанс не сойти с ума. Бессчетное множество секунд, минут, часов и суток исчезали в этом аду, становясь безвозвратным прошлым.
Однажды ночью, когда галера лежала в дрейфе [67], а гребцы и большая часть надзирателей и команда отдыхали, один из каторжан мрачно рассказал остальным узникам в трюме, что обычно лишь три четверти «живого груза» приходит к месту назначения живыми, остальные – в списке покойников, под номерами, даже без указания имени. Он уже пережил два подобных каботажных перевоза и очень гордился тем, что сумел выжить и не оказался в качестве отброса в кильватерной струе. По его словам, мертвецов толком никто и никогда не считал – с них снимали кандалы, раздевали и бросали за борт, точно камбузные отходы, которыми любили лакомиться стаи акул, время от времени сопровождавшие корабль. Он даже сложил пальцы в подобие двигающихся челюстей морских хищниц и показал, как акулы разрывают жертву, отчего у тех, кто его слушал, пробежал мороз по коже, а потом завершил свой рассказ: «Так оно и было. Здесь у каждого есть невидимый попутчик – смерть». Той же ночью, ближе к рассвету, разоткровенничавшегося рассказчика кто-то задушил.
Оскар находился внутри деревянной бочки, из которой торчала лишь его голова. Он был словно загипнотизирован этим маленьким и жестоким мирком. Часто его слух резал визг, сопровождавшийся мордобоем, а взгляд выхватывал из мрака тени, делавшие характерные движения – некоторые мужчины, для которых и голод не стал преградой, продолжали испытывать вожделение к сексу и насиловали женщин с таким азартом, как будто участвовали в каком-то безумном соревновании. Другие невольники-мужчины, кто оказался послабее и ждал своей очереди, смотрели на это тупыми жадными глазами и с остервенением мастурбировали. Остальных людей, впавших в прострацию, мало тревожило насилие, они лишь изредка посматривали по сторонам. Некоторые, точно мертвецы, лежали без движения под ногами.
– Запах неба. Не чуешь? – обратился один из каторжников к Оскару, указав пальцем вверх. Он был приблизительно одного возраста с Оскаром, но выглядел ужасно. У него была впалая грудь, чахоточные пятна на щеках, и его то и дело душил сухой надрывный кашель. Он долгое время сидел у решетки, поджав под себя ноги, склонив голову набок, неотрывно глядя в одну точку и тихо напевая какую-то песню. Но Оскар заметил, что этот человек время от времени исподтишка внимательно подглядывал за ним, словно пытаясь прочесть его мысли.
– Свобода… – ответил ему Оскар, посмотрел вверх на расчерченный решеткой на квадраты кусок неба, сощурился и опустил голову. – Пахнет ветром и морем…
– Так пахнет смерть, – не согласился каторжник. – Морской солью и кожаными плетьми, смоченными кровью и потом гребцов. Скоро мы все окажемся на гребаных небесах, которые какой-то глупец назвал «обетованными», там любят таких, как мы, сукиных детей. Трахайся оно конем! Думать о свободе, находясь здесь – немыслимо дурацкий поступок!
– Я так не думаю, – ответил Оскар.