ради спасения всех остальных. На крест он несет не свои грехи, а грехи всего народа. «Господу угодно было поразить Его, и Он предал Его мучению, — говорил Исайя. — Душа Его принесет жертву умилостивления. Он понес на Себе грех многих и за преступников сделался ходатаем». Поскольку он познал страдание, поскольку он принял его, он взял на себя все наши грехи. Он просит нас признать свои грехи, искупить их и, как он, воскреснуть. Вы знаете, даже мельчайшие детали Писания подтвердились. Говорилось «кость Его да не сокрушится», и ты, Пилат, не отрубил ему конечности, не казнил его на дыбе. Его сняли с креста невредимым, я могу это засвидетельствовать, ибо был там вместе с Иосифом из Аримафеи. В Писании сказано: «Будут смотреть на Того, кого пронзили». Это говорилось о твоих легионерах у подножия креста. «Из сердца его потекут реки живой воды», и я могу засвидетельствовать, что, когда твой солдат вонзил копье в его грудь, из его груди хлынула вода, смешанная с кровью. Разве это не чудо? Однако сегодня и меня охватили сомнения. Слишком отвратительный спектакль вернул меня к детским снам. Я, как Кайафа, как священники, как большинство из нас, ждал Мессию во славе, видел в нем сильного, могучего человека, который придет, как великий полководец или великий царь. Я верил, что Мессия явит свое величие во плоти. А потом мне, как и моим братьям, ибо я учитель Закона, хотелось воспринимать слова пророчества буквально. И когда Давид говорил, что Мессия освободит свой народ от врагов, я вначале, как и прочие, решил, что он освободит нас от римлян. Я не сразу сообразил, что враги, от которых нас освобождает Иешуа, прежде всего наши грехи.
Я не счел нужным продолжать беседу. Я и так зашел дальше, чем имел право влезать в еврейские безумства. Для того чтобы находиться в состоянии блаженства Никодима, надо верить в две вещи, в которые я еще никак не мог поверить: в пророческие тексты, которые написали бородатые безумцы в течение веков на неспокойных землях Палестины, и в воскресшего Иешуа, который выступал в качестве человека провидения, предсказанного этими ослиными сочинениями.
— Что ты теперь будешь делать, Никодим?
— Отправлюсь в Назарет. За неделю до смерти, в последний раз ужиная со своими учениками, он объявил им: «После воскрешения я окажусь в Галилее ранее вас». Мы знаем, что он объявится и будет говорить перед людьми по пути в Галилею. Теперь не мы ждем Мессию, теперь он ждет нас. Но мне надо отыскать носилки…
— Зачем?
Никодим показал на свое бедро:
— Оно отказывается повиноваться. Не выдерживает ни ходьбы, ни езды на животном. Только лежа на носилках я могу передвигаться на большие расстояния. Теперь, когда синедрион отнял у меня состояние, я лишился всех средств. Но я найду друга…
Его немощь развеселила меня до злорадства. Излив на нас водопад религиозных туманных рассуждений, Никодим оказался не в силах справиться с конкретным затруднением, чем я был почти доволен.
— Странно, Никодим. Почему Иешуа не излечил тебя, когда ты с ним встретился?
— Потому что я не просил его об этом.
Никодим ответил мне с простодушным спокойствием. Я в раздражении хлопнул дверью у него перед носом, и мы с Клавдией вернулись во дворец.
Наступили сумерки.
Близится ночь, но облегчения она не несет. Угасающий свет меркнет на горизонте, но не уносит моих забот. Через окно я вижу холмы, темную массу гор, подпирающих мрак. Безмолвие терзает меня; все молчит; молчание таит секреты, прячет их от меня.
Я пишу тебе, и бледный цвет этих листков накладывает отпечаток на мои мысли. Я перестал думать, я выжидаю. Я отказываюсь делать выбор между мудрым словом и словом безумным. Я жду, что ко мне вернется разум. Я жду, когда здравый смысл выстроит факты в нужном порядке.
Перед тем как начать это письмо, мне вдруг захотелось поговорить с Клавдией, поцеловать ее. Кровь забилась в моей груди. У меня возникло чувство, что я пропускаю свидание, на которое меня пригласили. Я поднялся в спальню и понял, почему так тоскливо билось мое сердце.
Клавдия ушла. Она оставила на кровати записку, чтобы я сразу заметил ее. Веточка мимозы придерживала папирус.
«Не волнуйся. Я скоро вернусь».
Ты знаешь, я привык к ее запискам, которые предвещают мне часы вынужденного одиночества. Клавдия приучила меня к своим отлучкам, я знаю, что она повинуется никому не подвластному вдохновению, и я не был бы ее мужем, если бы не соглашался терпеть ее капризы.
Я улегся на шелковое покрывало.
Спальня была наполнена ею, ее мускусным запахом, ее тонким вкусом к редким тканям, к резным стульям, инкрустированным цветными камнями, к странным бюстам, привезенным из наших путешествий. Повсюду, где мы были, куда меня посылал долг, я чувствовал себя дома только в постели Клавдии, вдыхая ее аромат. На этот раз я знаю, где она. На этот раз она не отправилась с караваном, не заменяет заболевшую мать у изголовья детей, не проводит несколько дней на берегу моря, погрузившись в размышления, которые лишают ее аппетита и жажды. На этот раз она отправилась в Назарет… Ее охватила та странная лихорадка, которая поразила лучшие умы Иерусалима…
Я должен позволить ей дойти до конца своих иллюзий. Пока иллюзии не рассеются, бесполезно переубеждать ее. Решение я должен искать здесь.
Как ни странно, у меня возникло ощущение, что все вошло в привычный порядок. Я как бы раздвоился. Моя сила, мои мышцы, мой здравый смысл остались здесь, в Антониевой башне, а вторая моя половина, половина мечтателя, половина чувственная, наделенная воображением, половина, которая готова согласиться с миражами иррациональности, сопровождает Клавдию в ее странствии по каменистым дорогам Галилеи.
Я поцеловал веточку мимозы, не сомневаясь, что моя жена, где бы она ни была, ощутит на лбу тепло моих губ.
А где ты, брат мой дорогой? Где тебе доведется читать это письмо? Я ничего не знаю о людях, которые окружают тебя, о деревьях и домах, которые защищают тебя, о цвете неба, под которым ты будешь расшифровывать мое послание. Я пишу тебе о своем молчании, чтобы воссоединиться с тобой, я пишу тебе, чтобы уничтожить расстояние, соединить свое одиночество с твоим. Одиночество. Единственное, в чем мы с тобой равны. Единственное, что разделяет и сближает нас. Желаю тебе здоровья.
Я нашел!
Твой брат вновь стал твоим братом, логика победила. Мой разум в порядке. Осталось только восстановить порядок в стране.
Все сверхъестественное исчезло. И факты больше не противоречат разуму: напротив, они сплетаются в нить хитрейшей, извращенной махинации, складываются в истинно восточную интригу, которая доставила бы удовольствие историку. Палестина пока еще в опасности, но лишение разума ей уже не грозит. Когда закончишь читать письмо, увидишь, что нет больше тайны Иешуа, а остается лишь дело Иешуа. И на решение его уйдет всего несколько часов…
Решение подсказал мне Кратериос, не осознавая этого. Я вызволил его из беды, когда на него с бранью обрушились легионеры в Антониевой башне: он не соблюдал наших армейских предписаний. Сидел посреди двора и ел. Солдаты кричали: «Пес! Грязный пес! Иди в столовую! На кухню!» — а он, продолжая обжираться, спокойно им отвечал: «Сами псы! Кружите вокруг меня, когда я поедаю свою пишу». Я появился в момент, когда он готов был сцепиться с Бурром. Я провел его в комнату и поинтересовался его утренней гимнастикой.
— Я только хотел ею заняться, когда твой центурион облаял меня.
Я позволил ему завершить свои упражнения в углу комнаты.
Он замычал от облегчения и, потирая брюхо, пожалел, что не может с такой же легкостью усмирять голод. Мы отправились с ним в термы.
Мрамор дымился от пара.
— Мне нравятся бани, поскольку здесь нагота уравнивает людей. Никаких тог и пурпура, чтобы возвышать одних и унижать остальных.
Кратериос, конечно, и здесь нашел средство спровоцировать несколько скандалов. Вначале он сцепился с несколькими атлетически сложенными молодыми людьми с мускулистыми и натертыми маслами телами. Они явно любили физические упражнения, а потому боролись друг с другом и соревновались в поднятии тяжестей.
— Красивые мужчины, не вкусившие плодов культуры, подобны мраморным вазам, наполненным уксусом. Мне вас жаль! Вы тратите больше времени на то, чтобы стать хорошими прыгунами, метателями, а не честными людьми. Какую эпитафию выбьют на ваших могилах? Они нарастили хорошие мускулы?
Затем набросился на юношу женственного вида, который жадно наблюдал за атлетами.
— Природа сделала тебя мужчиной. Хочешь ухудшить ее, став женщиной?
Мне наконец удалось затащить его в парную, хотя он любит только холод, и мы долго говорили. Он повторил мне, что его все больше интересует Иешуа, которого он считает философом высшего класса, как и себя, ученика Диогена, поскольку идеалом назаретянина было бродить по дорогам, бросая вызов людям, заставляя их думать по-иному.
— Как Диоген, он отказался от материальных благ, отказался от семьи. Жил кочевником, принимал милостыню. Он сметал все обычаи, условности, не признавал раз и навсегда установленного закона, единственным богатством он считал добродетель. Говорю тебе, Пилат, этот еврей, как и я, последовал примеру Диогена, выбрав короткую дорогу пса.
— А как ты понимаешь его смерть на кресте?
— Здесь и понимать нечего. Истинный мудрец не боится смерти, поскольку знает, что смерть есть ничто. Сознание не страдает, ибо оно исчезает. Когда разлагается плоть, в небытие уходят и разум, и желания, и тоска. Смерть лишает нас способности страдать, а потому к ней надо готовиться, как к блаженству. Кстати, это единственное средство стать мудрецом: рассматривать свою смерть как праздник.
Я тут же рассказал ему всю историю, исчезновение трупа, потом воскрешение из мертвых, его последующие появления. Он пожал плечами:
— Невозможно!
— Я тоже говорю себе это. Но как это объяснить?
— Проще простого. Если он жив, то, значит, и не умирал на кресте.
Я не сразу уловил смысл утверждения Кратериоса. Нужна была деталь, одна странная деталь, чтобы я вдруг заинтересовался его теорией. Из среднего зала до нас донеслись возмущенные крики. Я вышел из парной и увидел, что молодые люди оскорбляют старика, а вернее, издеваются над его тощим телом, покрытом дряблой, обвислой кожей. Старик спускался в бассейн, выложенный синей критской плиткой. На теле его висели струпья, виднелись болячки, а некоторые язвы даже гноились.
Молодые люди с криком требовали, чтобы он вылез из бассейна, обвиняя в том, что он портит воду своими незажившими ранами, но ветеран центурии, слишком занятый погружением в холодную воду, даже не слышал их.
И я вдруг вспомнил картину, которая поразила меня в предыдущие дни. Я словно получил удар кулаком в живот: когда я был в поместье Иосифа из