На моей лавке, сгорбившись, сидел «тюремный», пыхтя курительной трубкой. Судя по могучим наслоениям сизого дыма, проделывал он эту операцию не один час. При виде меня Игнатий встрепенулся, оскалил желтые, прокуренные зубы в дружелюбной улыбке, от которой человек более робкий, чем ваш покорный слуга, мог броситься наутек.
– Ну, что, Василий, как настрой? – зачастил «тюремный», глядя мне прямо в глаза. Осмотром, по-видимому, остался доволен и продолжил: – Вижу, все не так плохо, да и слышал, как ярыги в курилке хохотали после суда, обсказывали, как ты Вострого под князюшку пустил без зазрения совести… Да… тока палка, она о двух концах, как ей и положено, а тут тебе не кусок дерева получился, а нож булатный… Возненавидел тебя Михайло-дьяк… Если раньше он ради долга и службы старался и повернут был к тебе, так сказать, тупым концом, то теперь вострым. – Игнатий засмеялся. – Смекаешь?
– Да ладно, хорош пугать, – протянул я, сознавая правоту слов собеседника.
– А и вправду, Василий, не для того я прибыл, чтобы грусть-тоску на тебя нагонять. Наоборот! Зову кости размять, хапугу иностранного уязвить – ухо окаянному супостату оторвать, – что скажешь? Готов ли?
– Отчего не оторвать… Правда, честно признаться, не особо-то у меня получается пока. Уж я дергал, набрасывал, крутил и так, и эдак: но попадаю через раз…
– А ты об этом не думай, Василий, ты представляй, что уже захлестнул ненавистную плоть. А рука, она сама подстроится… И это… на меня положись. В случае чего, подсоблю. Не первый год решетку стерегу. Никто не жаловался! Все, пойдем!
Игнатий постучал три раза, с паузами, в маленькое окошко на дверях, и тут же загремел засов, и в камеру вошел рыжий конвоир, из большаков, который водил меня по лабиринту темных коридоров. Он споро снял с меня цепи, нахлобучил на мою голову свою шапку, вытолкнул в коридор, а сам остался в камере. Игнатий побежал впереди, я, не теряя времени, затопал следом. И о чудо, в шапке охранника я отлично видел во тьме, только мир был бесцветным, а двери и каменные углы были подсвечены зеленым сиянием.
После пары длинных коридоров, ведущих вверх, Игнатий толкнул дверь в какую-то камеру и юркнул внутрь. Я шагнул следом в оранжевый проем, окруженный зеленым светом, и очутился в просторной комнате с большим окном, без решетки. Напротив двери стоял большой стол с лавками, за ним, лицом к нам, сидел огромный детина, заросший до глаз черными волосами.
Левой рукой он легко набрасывал на большой палец правой знакомый кожаный шнурок с острыми вставками, слегка сжимал петлей ороговевшую от тренировок кожу, распускал узел указательным пальцем и снова – точный бросок, и цикл повторялся.
Детина глянул куда-то сквозь меня и продолжил свои упражнения, только устрашающе взвинтил темп: шнурок так и замелькал.
«Да-а, мне, чтобы достичь такого мастерства, понадобится еще пару лет упорных тренировок, – подумалось мне, – вероятность шанса уйти отсюда без уха возрастает до ста тридцати процентов».
Мысленно прощаясь с частью тела, я испытывал двоякие чувства: грусть по, считай, безвозвратно утерянной плоти и ненависть к Игнашке, старой тюремной крысе, которая окутала меня словесами до такой степени, что отвернуть с пути, ведущего к поединку, уже не было никакой возможности. С горьким вздохом я уселся напротив своего противника, положил на стол свой шнурок.
Возле черноволосого громилы возник небольшой человечек в черной чалме. Его небольшие зеленые глазки обшарили помещение с нескрываемым отвращением, не по росту большие руки теребили седую бороду, видно было, что нервничает.
Игнатий встал на небольшую табуретку, по левую руку от меня. «Тюремный», в отличие от «ямника», был спокоен, собран, деловит. Он предложил команде соперника:
– Итак, по моему сигналу, на счет – три?
Иноземец кивнул.
Я почувствовал холод и пустоту в животе, для меня воздух сгустился и с трудом проникал в легкие, мышцы напряглись, рука судорожно стиснула шнурок. Окружающее обрело яркую и полную ясность. В камере стало душновато, несмотря на большое окно, лица присутствующих заблестели испариной… Кроме одного… Громила сидел сухим и смотрел на меня, но его зрачки не расширялись и не сужались в мерцающем свете свечей, не отражали свет, будто две черные ямины уставились мне в лицо… Его рука с фуникулеркой безмятежно лежала на столе ладонью вниз, открывая татуировку: «жи». На левом запястье также по-русски было наколото: «вой».
Ей-же-ей! Да эта гора – голем, ведь я их сам делал когда-то под руководством Беппе! И ясно, почему иноземный «ямник» избрал русский язык для оживления глины, ведь в их краях наша письменность – экзотика! Ну, теперь все ясно! И как действовать, и почему! Ишь ты, рожа басурманская! Жульничать вздумал!
Вскипая праведным гневом, я чуть не пропустил начало состязания; занятый анализом окружающей обстановки мозг не услышал «один», но остро отреагировал на «два». Не дожидаясь «три», я напал на голема: они играют нечестно, и нам никто не запретит! Я схватил двумя пальцами острую вставку в шнурке и принялся обводить надпись «жи» на правом запястье громилы, красной полоской хлынула кровь, но меня это не смутило: пока голем под действием оживляющего заклятия, он ничем не отличается от живого.
А то, что громила жив и хочет жить, он тут же доказал самым действенным способом: молча перехватил мою руку с костяным лезвием, развернулся и исполнил «поклон турецкому султану»[115]. Я начал свой полет через его спину, но развернулся и ударил голема обеими