— Сюда иди, — велел он.
И ножиком качнул.
— Нет.
Пусть режет.
Пусть хоть на куски порежет, но терпеть такое Мулька не станет. Она не мать…
…первый удар она пропустила.
Согнулась, отлетела к скамье и о скамью ударилась спиною, только монетку не выпустила, и когда он подскочил, сама ударила, только рука разом онемела. Ничего, вцепилась в ладонь его зубами, стиснула, как умела, и держала… держала…
— Цепкая ты, — сказал он, когда к Мульке сознание вернулось. — Щучкой будешь.
Она хотела сказать, что у нее имя имеется, но не сумела издать ни звука. Только стон из горла вырвался.
— Радуйся, дурища, что совсем не зашиб. — Он приподнял голову и напиться помог. — Я ж, когда не в настрое, дурею. Сама виновата. Чего под руку полезла?
Он привел целителя, старенького, но умелого, и тот составил переломанную руку. Он мазал синяки пахучей мазью, наполнял Мулькино тело силой, которая ей казалась колючей, что молодая солома. Он же и присоветовал:
— Не зли его, девонька…
Когда б сие было просто.
Нет, пока Мулька оправлялась, он был добр. Привел девку, не Гарунину, та б не стала держать таких размалеванных и наглых, но его девка побаивалась. И худо-бедно за Мулькой ходила. Помогала обтереть тело. Подняться.
До ведра дойти.
И это самое ведро выносила.
На него девка глядела с каким-то собачьим восторгом, едва ль не стелилась, чтоб угодить. А он это видел. Ему это нравилось. И девка как-то обмолвилась, что ей свезло, что теперь, глядишь, ее оставят тут. Лучше, чем на улице…
Мулька не стала ее разочаровывать.
Она бы улицу выбрала…
…он избил девку на четвертый день, когда пришел подпивший и злой, видать, проигрался в кости. А эта дура ничего не поняла.
— Бьет — значит, любит, — сказала она на другой день, замазывая лиловый синяк пудрой.
Точно дура.
…и ее он залюбил до смерти.
— И с тобой так будет. — Он не стал звать целителя, но просто вышвырнул девку подыхать на улицу. — Если кочевряжиться станешь. Баба должна быть покорна мужской воле.
Воровала Мулька недолго.
Не сказать, чтобы сие занятие вовсе было ей отвратительно. Да и получалось у нее, а чужие деньги в руках давали ощущение собственной власти, хотя Мулька, которую он упрямо продолжал называть Щучкой — и попробуй не отзовись, — прекрасно понимала. Никакой такой власти у нее нет.
Захочет — прогонит.
И на улицу, и с улицы.
Захочет — вернет… будет желание — вовсе горло перережет и бросит подыхать, а то еще к потаскухам отправит, как грозился.
Одного разу она рискнула из города сбегчи… вернули. На семый день, когда она сама уж подумывала вернуться. За городом все иначей оказалось. Ни толпы тебе, в которой удобно прятаться, ни улочек узких, где Щучка могла б скрыться от любой погони, ни кошелей со звонким золотом на поясах. Всякий новый человек что на ладони.
В другой город какой податься?
Так там свои ж… и примут ли они Щучку? А если примут, то кем? Она уже не была столь наивна, чтобы полагать, будто бы ее где-то ждут с хлебом и солью. Хорошо, если дозволят на улицах промышлять старым знакомым делом. А если и вправду в дом дурной отправят?
Нет уж…
Чем больше думала, тем ясней понимала, что не так много у нее дорог. Одна в могилу ведет, ежель он сорвется, а Щучка не успеет спрятаться. Другая — на плаху, где девку не пощадят, третья — в Акадэмию…
…восемнадцати дождаться б.
Она бы сумела. Она читать научилась и писать, благо, он в кои-то веки не стал говорить, что нечего голову лишним забивать. Даже книжек каких- никаких принес, кинул, что кость собаке, сказав:
— На от, может, в голове чего и появится.