Книжки были интересными.
Она и принялась почитывать, когда получалось добыть. После уж и со стариком одним, что книжную лавку держал, сговорилась. Разрешал за пару медяшек приходить и читать, она ведь тихонько, никому не мешая. И дотянула б до Акадэмии… а уж в ней-то он, поди, и не достал бы.
Щучка представляла, как поступит.
Выучится.
И станет могучею магичкой, к которое на кривой козе не подъедешь. И тогда… что тогда, она не очень представляла. Порой видела себя важною, в шелках и атласах, навроде тех боярынь, которые и на рынок жемчугами обвешавшись ходют, и все-то вокруг кланяются угодливо.
И никто не швырнет в такую гнилою картошкой, не обзовет приблудой.
Или вот еще не в шелках, но в мужском строгом наряде да с шаблей на поясе, тогда все узрят, что Щучка — не просто баба, а воительница горделивая. И он десять раз подумает, прежде чем подойти к ней, вспомнит, как шпынял, как бил…
Мечты были сладкими.
Не сбылося.
Ей семнадцатый годок пошел, когда ему вперлась в голову новая блажь: выдать Щучку замуж. Да не просто так. Небось среди своих сыскались бы охотники на царевну такую, но ему вздумалось за благородного.
И богатого.
— Будешь у меня взаправдушней царевной жить. — Он ударил ладонью по кривому креслу, в котором полюбил сиживать. — И мамка твоя… от встретимся, скажу, что вырастил и доглядел. Как умел. И нечего меня попрекать.
И в Щучку, которая ни словечка не сказала, поленом кинул.
Она увернулась.
Сбегла из дому на денек-другой, надеясь, что образумится… а он не образумился.
Приволок женишка.
Точней, прислал Бизюка, которого держал за подлость и проворство, а с ним записочку, чтоб, мол, нарядилась для свадьбы.
Нет, жадным он никогда-то и не был. Платье сам справил. И рубахи шелковые, с шитьем тонким по горлу, с рукавами широченными, с запястьями золотыми, коими этие рукава прихватвались. Летник гладенький, переливчатый, то синим цветом вспыхнет да ярким, что небо весеннее, то спокойною прозеленью. Щучка этакой красоты и не видала, не то что нашивать.
Гаруна, постаревшая, раздавшаяся в боках, только языком цокала.
Ее, значить, в помощь прислали.
Волосы расчесать гребешком густым, чтоб, ежели есть платяные звери, всех выбрать. А заодно и волос распрямить, густой да кучерявый.
Лентами переплесть.
Лицо набелить, а то ж смуглым сделалося от загару. Где это видано, чтоб у девки благородной да лицо смуглявое?
— Может, — сказала, глаза отводя, — и получится чего…
— Чего?
Щучка глядела на себя в зеркало — отыскал же ж для этакого случаю, и не медное, в которое глядись аль нет, но толку мало, а взаправдашнее, которое купцы из-за границы возят. Глядела и не узнавала.
Она ли это?
Лицом округла.
Глаза зелены. Губы пухлы. Румянец и тот имеется. А уж волос рыжий переливается, что шкурка лисья драгоценная.
— Ничего, дорогая… только… — Гаруна вздохнула. — Неспокойно у меня… он, конечно, скотина еще та, но тебя по-своему любит.
Щучка фыркнула.
Такая любовь горше ненависти. Ненависть небось честней.
— Любит, любит… ему ж неможно было жениться. И чтобы дети законные. Не по правде это вашей. — Гаруна волосы заплетала косичками тонюсенькими, из них узор вывязывая. — Ты не знаешь, скольких ему положить пришлось, доказывая, что с вами силы он не утратил. Его и травить пытались. И на нож поднять. Один умелец и амулета прикупил… выдюжил… твою мать любил. Любил, а не сумел простить, что она у меня работала… что с другими, стало быть, была… гордый. Вот и сломали его любовь с гордостью, перекорежили.
Вздохнула и коснулась губами макушки Щучкиной.
— Он тебя хотел отослать к саксонам. Есть у них школы для девочек, я сказывала. Может, и лучше было бы, чтоб поехала. Там бы тебя манерам учили. Себя держать… и всякому другому… но он не нашел сил расстаться. Ты на мать свою очень похожа.
…ага, такая же потаскуха, если ему верить. Хотя Щучка ни с кем еще… да и как тут, если за нею в оба глаза приглядывают. Вон, Макуше, которому вздумалось, что он всех сильней да умелей, живенько руки переломали.