— Рада, что ты жив. — Марьяна Ивановна ручку подала, белую и гладкую. — Познакомься с мой родственницей дальней. Это Аннушка.
Девку за плечем Марьяны Ивановны он только сейчас заприметил и даже удивился тому, как не увидел ее до того. А после понял — неприметна.
Сера, то мышь.
Кожа белая. Волос сивый. Одежа скромная, не то что у сродственницы.
— Сирота она. Никого, кроме меня, у нее не осталось. Вот и приехала… погостить.
Девка глядела в пол. И ничего-то на лице ее прочесть нельзя было. Да и не хотелось читать. Нехорошее это лицо, а чем нехорошее, Фрол и сам не понимал. Обыкновенное вроде бы. Кругловатое. С лбом покатеньким, с носом приплюснутым. Губы. Глаза. Все как у всех, но все одно глядишь в него и отвернуться тянет.
— А мне подумалось, пристрою ее в Акадэмию. Дар у нее имеется, хоть и слабенький. Будет мне с травами помогать. Все на глазах. За девкой, сам знаешь, пригляд нужен. Чуть отвернешься, а она уже… ладно, Фролушка, заговорилась я с тобой, а у тебя, чай, дел немеряно… ты Люцианушку уже видывал?
И улыбочка такая, медовая.
А у него сердце оборвалось. Люциану? Она здесь? Она всегда желала при Акадэмии остаться. И выходит, сбылось желание.
— Не знал? — Марьяна Ивановна бровку приподняла. — Что ж, Мишенька не упредил? Но не серчай, побоялся, верно, что откажешься. А нам преподаватели нужны. Это ж что за Акадэмия, в которой учить некому? А я, между прочим, с самого начала говорила, не стоит нам в эту войну соваться. Люди всегда воевали, пусть бы и дальше…
— Извините. — Фрол понял, что сейчас сорвется.
Наговорит чего, о чем после жалеть станет. А она, быть может, и не заслуживает злых слов. Марьяна… всегда собой была, ядовитая, что твоя гадюка, но и яд иной целебен.
…целительница она силы немалой.
И была ли на поле? Поднимала ли раненых? Давала ль надежду умирающим, как те девчонки, только-только в мир вышедшие? Те, которые на опушке лагерем стали, не ведая, что прорвутся через болота азары, пройдут и по бледному березнячку, сшибая на ходу дрожащие ветви молодых березок, перекинутся через худую ограду из телег, разольются по поляне, кроша и топча раненых и целительниц…
…на той поляне, одной из четырех, никого в живых не осталось.
И девочкам тем Фрол достойный костер сложил. До небес до самых. Это все, что он сделать мог, а она… пускай, иным ядом только бояр и пользовать.
…а с Люцианой он встретился. Как иначе? У нее-то, как у многих, свой дом в городе имелся, да местные покои были удобней. Тут все под рукой. А раз в одном доме, в одной Акадэмии, то что уж теперь?
— Здравствуй.
— Здравствуй. — Она не переменилась. Почти не переменилась. Старше стала, и глаза перегорели, поблекли, будто ледком подернулись.
Улыбается.
Вежлива. Холодна.
Боярыня. И вновь рядом Фрол себя холопом чувствует. И чувство это горло сжимает, не позволяя выплеснуться давней обиде.
— Как дела?
— Спасибо. Все хорошо. А у тебя?
— И у меня замечательно.
Правильно. Он тоже постиг великую науку этикету, когда говорить говоришь, да слова в пустоту, что мельницы, мельничных колес лишенные, крыльями машут, но не мелют.
— Рада, что ты жив.
И ухает предательское сердце. Неужели, волновалась? Не забыла.
— Ты…
— Была… спасибо за тех девочек… пусть Божиня примет их души.
И странно. И удивительно. Она была? Видела? И значит… а если бы сама на той поляне, если бы костер пришлось для нее делать? Как жить бы потом?
Никак.
— Мы на втором номере лагерь поставили… и мои… с моими все хорошо, настолько, насколько это возможно.
Устали глаза.
Устала душа. И вовсе не от виденного на поле. Там было много крови, больше, чем способен выдержать обыкновенный человек, оставаясь при том в своем розуме.