Петро ощутил странное и глупое облегчение – не меня первым, еще минуту или пять поживу.
Дрожащего человека бросили на «корыто», несчастный закройщик заверещал:
– Я ничего! Богом клянусь!
– Вот атеистская морда, – хмыкнул Якуш. – Сейчас и маму вспомнишь, и Аллаха с товарищем Кагановичем…
Из-за башни неспешно вышли два немецких офицера. Одного Петро знал – эсэсовец Штольце. Второй, коротконогий, тоже с эсэсовскими знаками различия, с любопытством смотрел на «корыто» и обреченных заключенных.
Якуш побежал докладывать начальству – офицеры подошли ближе, переговаривались. Штольце с сомнением покачивал головой.
Петро выпрямился – знал, что без команды бить не будут. Еще минута отсрочки.
Беглый немецкий язык Грабчак понимал плохо, что-то о физкультуре говорили, кажется. Невысокий немец смотрел на него, словно приценивался. Снял фуражку, потер плешь, указал на Петро, что-то спросил.
– Дер гегенвартиг украинер[98], – с готовностью заверил Якуш.
Эсэсовцы еще поговорили, Штольце неохотно кивнул, указал на Грабчака и стоящего рядом Андре.
– К лазарету, бегом! – гаркнул русский комендант.
Петро бежал, сзади раздались крики с «корыта». Господи, еще отсрочку дали.
Вечером отправленная из шталага команда из десяти заключенных сидела в крошечной камере у караульного помещения. Дремал у телефона пожилой немец-ефрейтор. Свистели паровозы на путях. Предстояло номерам 14005 и 46395 далекое путешествие.
Ночью трое немцев прикладами загнали команду в вагон. Теплушка была разгорожена перегородками – за одной из металлических решеток лежало несколько мешков, стояла бочка и валялась пара ведер.
Лязгнул замок на решетке, немцы спрыгнули на насыпь, в вагон заглянула смутная голова, шевельнула в полутьме седыми усами, скрипуче приказала:
– Stille, die Schweine![99]
Закрылась дверь. Заключенные топтались в полной темноте, кто-то пощупал мешки:
– Братцы, тут жратва. Живем!
Вялая проросшая картошка кончилась через четыре дня. Оставалось еще немного сухарей и вода на дне бочки. Зато парашные ведра переполнились, и в тесноте это стало насущной проблемой. Но жить еще было можно.
Куда везут, догадаться было сложно, собственно, по большей части вагон стоял – из Львова выехали утром, потом два дня простояли на каком-то полустанке, опять чуть-чуть проехали. Народ подобрался разный: два таджика или узбека, ни по-русски, ни по-немецки практически не понимающих, эти все больше молились, поляки – сын с отцом, тоже особняком держались. Был еще немец – объяснял, что социал-демократ, темпераментный алжирец – на таком французском говорил, что его даже Андре с трудом понимал. Еще Арсен утверждал, что дагестанец, но имелись на тот счет сомнения – не иначе еврейчик уцелевший. И еще говорун Кащеченко – весельчак, душа-парень. Вот только веры таким общительным хлопцам у Грабчака, два года проведшего за колючкой, уже давно не имелось.
…Снова стояли под солнцем, в духоте нестерпимой.
– Кажись, Холм…
– Найн, Люблин…
Бормотали рядом с вонючим ведром узбеки, на похудевший мешок с сухарями поклоны били. А що, сухари спасали. С жучком, конечно, так жучок на вкус вроде тмина. Все одно в потемках насекомых не видно…
Постучали колеса недолго, снова встал эшелон, прошел мимо кто-то, по-польски ругаясь, вагон отцепили, отогнали куда-то. Попозже зашерудели, пломбу с вагона снимая, лязгнула, откатываясь, дверь.
– Oh mein Gott, na und Schwein![100] – заглядывал седоусый старикан. Нацепил очки круглые, поправил непонятную фуражку и вытащил из-под кителя без погонов длинноствольный пистолет.
Узники вагона отшатнулись от решетки.
– Zuruck![101], – прохрипел надсмотрщик.
Старичок угрожающе наставлял пистолет, смачно выругался и, убедившись, что заключенные отошли от решетки, вскарабкался в вагон.
Отпирал надзиратель решетку очень осторожно, приказал одному из узбеков и Кащечку взять поганые ведра, запер замок.
«Дневальные» успели натаскать воды – плескали сквозь прутья в пододвинутую бочку. Тут засвистел паровоз, старикан закричал, заторопил, под стволом пистолета запихал водоносов за решетку. Поспешно забросил в вагон мешок и задвинул дверь…
В мешке оказались зерна кукурузы.
– Уморит, бабай сивоусый, – вздохнул Петро, осторожно разжевывая каменные зерна – зубы и так шатались.
– Найн бабай. Посткомандер, – объяснил Андре.