Шесть жизней Анны Карениной
Светлана Багдерина
Мама, я Вронского люблю.
Увидев швейцара, вышедшего ее встречать, Каренина спохватилась и приподнялась на сиденье коляски:
— От графа был ответ?
Швейцар поискал в конторке и протянул ей конверт с телеграммой.
«Я не могу приехать раньше десяти часов. Вронский», — прочитала она.
— А посланный не возвращался?
— Нет, барыня, — отвечал швейцар.
— Нет… — повторила Каренина и почувствовала, как в душе ее мутной волной поднимается досада и гнев.
Отпустив коляску, она вошла в дом, но ни присесть, ни занять себя чем-то не смогла. Ужинать не хотелось. Не хотелось ни думать, ни вспоминать, ни видеть кого-либо, и даже стены и вещи в доме, его вещи, вызывали в ней отвращение и бессильную злость — на себя, не знающую, как прекратить его любить, и на Вронского — за то же. Анна догадывалась, что он полагает ее любовь напитанной непонятным чувством вины, назойливой и даже удушающей, но не понимала, как можно было не обожествлять такого совершенного человека, как Вронский, не благоговеть перед ним, не посвятить свою жизнь ему, и как Кити, будучи отвергнутой им, могла существовать как ни в чем не бывало. Что бы он ни делал, вокруг него сиял ореол мужественности и героизма. Непостижимо, как этого можно было не ощущать, быть незатронутой им, не затянутой с головой совершенно добровольно в сей стремительный водоворот…
Иногда душа Карениной просила свободы, вспоминая, что за стенами ее добровольной тюрьмы есть другая жизнь, силилась стряхнуть эту любовь- наваждение, но каждый раз при виде Алексея решимость ее порвать с ним таяла, и она вновь с самозабвением погружалась в трясину своей любви-плена, любви-болезни. И лишь одна мысль тревожила тогда ее несладкий покой. Любил ли он ее или всего лишь терпел, как ненужный трофей давно забытой победы, а то и тяготился?
«Я не могу приехать раньше десяти часов…»
Каренина остановилась посреди гостиной, и перчатки выпали из невольно разжавшихся пальцев.
А если он уехал, чтобы встретиться с Сорокиными — maman и дочерью, — и сейчас говорит с ними любезно, посверкивая глазами и радуясь в душе ее страданиям, забыв свое показное, не иначе, благородство и великодушие?
Решение пришло неожиданно и само по себе и угнездилось в ее мозгу, точно не могло быть иного выхода.
«Надо ехать на станцию железной дороги встретить его, а если его там нет, то поехать в Москву и уличить!»
Обуреваемая отчаянием, ревностью и злостью на них обоих, Анна рассеянно приняла из рук кучера билет до Москвы и, словно в тумане, вышла на платформу.
Люди суетились и толкались кругом. Женщины с сопливыми растрепанными детьми покрикивали на потомство визгливыми голосами, и те гнусаво хныкали в ответ. Мужчины с баулами и узлами бестолково метались по перрону, сталкиваясь, сипло переругиваясь и окликая жен. Старухи в выцветших салопах с дряхлыми морщинистыми моськами на руках и такими же слугами за спиной вытягивали шеи, подслеповато разглядывая то огромные круглые часы на башне, то подъезды к станции, то окружающих людей, что-то бормоча под нос…
Но, что бы ни кричали женщины, ни выкликали мужчины и ни бурчали старухи, Анна твердо знала: на уме у них, как и у ней, только застарелая неудовлетворенность и копящееся под спудом приличий раздражение всем и всеми. Все лицемерие, все ложь, все, от первого до последнего взгляда и слова, все на самом деле не так, как кажется.
В неровный гул голосов и звуков перрона вклинился пронзительный тонкий голос, и появился мальчишка-газетчик, размахивая пачкой ежедневных листков и проворно лавируя меж отъезжающими и встречающими:
— Последние известия! В России переворот! Настоящая революция!..
— Что там опять? — сунул ему пару медяков какой-то господин в добротном, но несколько старомодном полосатом сюртуке, едва сходящемся поверх округлого животика.