Толстый бондарь, его тощий враг, свист арбалетного болта, лужа во дворе, одиноко валяющаяся жердина… Это было, было в… как же зовется городишко, в котором пара не до конца ошалевших бесноватых годами вела войну, и как звали их самих? Пропавшие имена – еще одна монетка в копилку! Выходцы забывают имена и названия, они многое забывают, так не за памятью ли они являются? К кошкам выходцев, к Фридриху на пеньке, не до них, надо свести воедино всё, что удастся вспомнить. Они с Вальдесом – да-да, именно с Вальдесом! – вернулись со двора, где алел бочонок и блестела лужа, потом альмиранте умчался к алатам, а он… Он отправил «фульгатов» допивать этот самый бочонок. В обозримом будущем никто умирать или пропадать не собирался, будь иначе, Ли спустил бы себя напоследок с цепи. Знание, что именно этот бокал и эта женщина могут стать в твоей жизни последними, превратят плохонькое алатское в «Черную кровь», а конопатую – конопатую ли? потом, это потом! – провинциалку в Звезду Олларии. У Марианны не было веснушек… Жаль, что она умерла.
Так, эта… пусть будет галерея, раздергивает память по ниточкам, не давая сосредоточиться. Не выйдет! Он помнит, куда делся Вальдес, и уверен, что никаких сюрпризов не ожидалось, но ведь что-то же вклинилось между одиноким вечером в Западной Придде и созерцаньем семейного портрета, с которого он, надо думать, и сошел. Его никто не встречал, значит, его не позвали даже случайно, как сам он высвистал Эмиля. Любопытно, что братец запомнил… Нет, не любопытно! Не любопытно, не важно, не нужно ничего, кроме дороги сюда, а значит, и обратно.
Открыть глаза, оглядеться. Галерея успела слегка сузиться, зато потолок стал еще выше, хоть что-то хорошее. Странное все же место и дорога странная – от дымящего портрета до разбитых гербов. Любопытно, почему пыль есть только на занавесе, здесь вообще любопытно, особенно картины. Если б они пугали или возбуждали, было бы понятно, но бесконечные драки и добросовестный разврат вызывают смешанную с брезгливостью скуку. Пегая кобыла и та должна быть приятней.
Эмиля призрачная лошадь напугала, а Мэлхен – нет, хотя бросаются же убегающие от собак зайцы к охотнику. В этом что-то было, здесь вообще неплохо думалось и еще лучше забывалось. Ну что б было захватить на грань небытия письменный прибор? Мысль, при всей своей нелепости, потянула другую, возможно, полезную. Прежде чем садиться за рапорт, Ли раз за разом составлял его в голове, а потом единым духом записывал. Сейчас записывать нечем и не на чем, но несколько раз повторенное ляжет на бумагу потом. Возможно.
Думать на ходу или в седле всегда было проще, и Лионель спокойно двинулся вперед, стараясь держаться точно посреди прохода. Логика подсказывала, что отсутствие видимых дверей означает, что он уже не жив, но еще не умер. Выходом в жизнь, скорее всего, был портрет, а смерть могло загораживать что угодно. Наиболее вероятным казались заснеженный Фридрих и камин, который в придачу намекал на гибель двух династий. Ли склонялся к Фридриху.
Что ему ударило в голову, Робер не представлял, ведь все было так хорошо! Как именно – забылось, осталось лишь ощущение чего-то славного, да на щеке задержалось тепло, словно от женских волос или от Клемента.
– Твое Крысейшество, – позвал Робер и сунул руку за пазуху, но нащупал лишь рубашку. Ну зачем он ушел, тем более в Ноху?! Что ему тут делать без Левия, без сестры? Эпинэ огляделся: оказалось, он за какими-то кошками забрался на крышу бывшего архива со стороны двора. Внизу блестели лужи, в которых отражалась упрямо и знакомо кружившая голубиная стая, а на террасе стоял кто-то в сером. Не Пьетро и не кардинал. Монах не казался старым, а большего с крыши было не разглядеть – голуби понимали лучше. Эсператист только запрокинул голову к небу, а они уже полетели.
Птицы угадали, а может, привыкли в это время кормиться; клирик вытащил кисет, и бывшая наготове стая устремилась на грешную землю – благое даяние падало именно туда, а хватать куски на лету дано не всем. Святой отец наклонился над балюстрадой, разглядывая слетающихся нахлебников, которых становилось все больше. Серые, белые, бурые – они возникали непонятно откуда и хотели одного – успеть. Нохский ворон ничего не мог с ними поделать, а коты ушли.
Мимо Робера, чудом его не задев, пронесся переливчатый толстяк, Эпинэ невольно отшатнулся. Неожиданно закружилась голова, даже не закружилась, просто перед глазами махнули алым, светящимся изнутри мешком, резко кольнуло в висках и тут же прошло – переливчатый даже не успел спуститься на каменные плиты…
– Лэйе Астрапэ!
Собственный голос Робер узнал, зато все остальное уверенно обернулось пакостным бредом, разве что солнце сияло по-прежнему. Ставший безжалостным свет омывал серые стены, превращая лужи в злобные зеркала, но хуже всего был переливчатый. Гад старательно махал крыльями, однако птичьего в нем осталось немного. Вниз стремился некто тучный, в лоснящейся по швам одежде. Эпинэ ясно видел полускрытую туевым венком плешь, выставленные вперед ноги в туфлях с пряжками, внушительный, оснащенный хвостом-веером зад. Жуткая в своей нелепости тварь была не одинока – со всех сторон неслись такие же… птицы, терраса их не занимала, вожделенная цель была внизу, но ей завладели успевшие раньше. Запоздавшие валились копошащимся на головы, проталкивались вниз, били крыльями и наверняка орали, но в этой Нохе все, кроме Робера, были немы – и люди, и полуптицы, и колокола.
Смотреть на давку не хотелось, и Робер поднялся к самому гребню. Площадь перед аббатством не изменилась, к ней по-прежнему лепились дома, черные, выгоревшие, но дыма видно не было, пожары давно отполыхали. Эпинэ попробовал присесть на крышу, та ушла куда-то вниз, ходить по старой черепице получалось, сесть или хотя бы тронуть рукой – нет. В довершение всего над молчащим городом вставала свинцовая туча, а небо перед ней расцарапывали белые тонкие облачка.