Не знаю, что толкнуло меня попроситься в заведомо гибельный рейд. Наверное, та же дурость, что заставляла стоять на мостике «Суворова» во время сражения. Или ощущение собственной неуязвимости. Возможно, ложное, а возможно, и нет. Кто знает?
Следующие несколько дней проходят для меня будто в тумане. Череда событий, сменяющих друг друга с поразительной быстротой, едва успевает откладываться в памяти.
Армия всерьез готовится к предстоящему наступлению, это видно невооруженным взглядом, и особенно хорошо, как ни парадоксально это звучит, заметно из штабного поезда. Бесконечные генеральские совещания у Линевича, хмурые лица прибывающих с передовой и, наоборот, отбывающих на фронт офицеров, снующие туда-сюда посыльные с депешами и угрюмые телефонисты с бесконечными мотками проводов. Задерганный донельзя генералитет и офицеры помладше, задерганные до полной невозможности. Я, разумеется, не присутствую на командных совещаниях, но из разговоров вокруг ясно, что план генерального наступления предполагает одновременное продвижение Первой и Второй Маньчжурских армий на всем участке фронта, протяженностью около двухсот верст. Командующий Первой — Куропаткин, Второй — барон Каульбарс. Третья армия, составляющая резерв, собирается в ударный кулак в центре, под командованием барона Бильдерлинга, поддерживая наступление двух предыдущих. Основной задачей наступления является возврат потерянных мукденских позиций. Планируется ли что-то дальше и как оно планируется в случае успеха — не знает никто. Во всяком случае, публичных разговоров об этом не ведется. Извечное русское «авось», подозреваю, прекрасно работает и тут. Нехай, дойдем до Мукдена, а дальше — как бог пошлет. Сперва дойти надобно!.. Что тут скажешь — Россия!
Не являясь военным стратегом и тем более психологом, даже я вижу всю ошибочность назначения на командные посты генералов, не выигравших, по сути, ни одного сражения. Все перестановки после мукденского провала ограничились лишь рокировкой Линевича с Куропаткиным. По сути, не изменив ничего. О каком, к черту, взаимодействии войск может идти речь, когда барон Каульбарс едва ли не открыто игнорирует Куропаткина, демонстративно с ним не разговаривая? Впрочем, второй ведет себя не многим лучше, щедро платя тому сторицей. Особняком в этой милой троице стоит лишь барон Бильдерлинг, ни во что не вмешивающийся и старающийся найти общий язык со всеми старичок.
Прибывший на следующий день в мое распоряжение художник оказался робким, застенчивым дедушкой. Насквозь гражданским и невесть как занесенным в Харбин, откуда бедолагу и достали мои длинные попаданческие руки. Пугающийся каждого шороха и постоянно оглядывающийся по сторонам, будто он уже окружен японцами, тот долго не мог уяснить поставленной задачи. Когда же наконец до того дошло, что требуется, в каком качестве и для чего, дедуся едва не гикнулся в обморок со страху:
— Господин офицер, прошу Христом — отпустите!
— Не бойся, дед… — улыбаюсь я тайком. — Державе надобно!
Под моим чутким неусыпным руководством он и пытается проделать то, без чего в мое время трудно представить не то что войну — даже обыкновенную мирную жизнь. Делает пропаганду. Точнее, пытается.
— Господин офицер, да как же можно ее так, родимую? — Харбинский мэтр изобразительных искусств, носящий колоритное имя Пафнутий Еличеевич, содрогается. Оглядывая только что им созданную девицу с нацеленным в грудь штыком. — Жалко ведь лебедушку!
«Лебедушка» представляет собой приличных размеров деваху с бюстом вроде как у доменной печи. Кокошник с нарядным сарафаном ничуть не портят общей картины. По мне, этой девице и вовсе никакого труда не стоило бы разобраться с целым японским взводом… При желании.
— Пафнутий Еличеич, ты робость можешь на ее лице изобразить? Ро-бость! — по слогам проговариваю я, скептически оглядывая творение. — Она же у тебя как Левиафан, ей-богу! — выхожу я из себя наконец.
Дедушка непонимающе глядит на меня невинными глазами деревенской буренки. С пейзажей какого-нибудь Шишкина. Тот, правда, коров рисовал не шибко, все больше сосны да мишек… Но если бы и рисовал даже — сие творение природы вполне легло бы в его творческую канву. М-да…
Несмотря на кажущуюся природную застенчивость, мой художник оказался весьма требовательным товарищем, запросив себе полное уединение на время работы, чем напрочь лишил меня собственного купе. И, битый день бесцельно проболтавшись по окрестностям в любезном пластунском сопровождении, я прихожу сюда и лицезрю вот это. Причем помимо захламленного красками стола, на котором остатки роскошного обеда соседствуют с баночками красок и табачным пеплом.
«Похоже, все-таки каждому времени нужна своя пропаганда. Трудно, очевидно, с ее переносом в прошлое… Или исполнитель подкачал. Подкачал ли, впрочем?.. — Я пристально всматриваюсь в хитроватые глаза Еличеича. — …Робкий-то ты робкий, да тот еще лис, похоже. Ну и ладно, не хочешь — как хочешь. Справимся и без тебя. С японским некультурным плакатом. Без доменных печей с грудями. Свободен!»
Неудача с изоагитацией ничуть не испортила моего настроения. К тому же, пользуясь вынужденной прогулкой, я в итоге добрел все же до железнодорожных мастерских на окраине, дорогу к которым мне любезно подсказали в штабе.
Уже за сотню метров до означенных строений, утопающих в июньской зелени, меня останавливает грозный окрик часового:
— Докумменты, ваше благородие! — Делая твердое ударение на «у», молодцеватый ефрейтор берет винтовку наперевес.
О как! А секретность-то тут побольше, чем при штабе! Пока достаю удостоверение, замерев на месте, ко мне подбегает прапорщик, отдавая честь и принимая бумагу.