пятном; он словно не замечает ее ухода. Но когда она скрывается из виду, он кивает мне, словно хочет сказать:
Я наклоняюсь к нему.
Он выгибает брови дугой и наклоняется ближе ко мне.
– Она делает все, что я ей велю, – говорю я.
Он пожимает плечами, приподнимает голову. Его нижняя губа ползет вверх, широкий клоунский рот едва кривится в скептической усмешке. Он покачивает головой, словно прикидывая, так ли это на самом деле, но весь его вид выражает сомнение.
Я не ведусь на это. Он ведь клоун. Над клоуном положено смеяться.
И я смеюсь. Хотя смех получается вымученным.
Но Пьеро доволен. Он опускает голову. На белом лице расцветает улыбка – широкая, искренняя. Он хорош, этот актер. Я, должно быть, ошибся, когда решил, что он старый. У него поразительно подвижное, выразительное лицо.
Теперь я понимаю, чем он меня так привлек. Почему я смеюсь, хотя он сомневается в моих словах. Я говорю:
– Я видел вас в пантомиме.
Он широко открывает глаза и склоняет голову.
– Может, не лично вас как актера, – говорю я. – Я видел вашего персонажа.
Он морщит лоб, задумчиво кивает.
– Это было давно, – говорю я. – Когда я был маленьким.
Я умолкаю, вспомнив еще кое-что. На самом деле это тяжелое воспоминание. К которому лучше не возвращаться.
Но что-то заставляет меня продолжать.
– Сколько мне было лет? – произношу я, понизив голос и пытаясь представить того мальчишку, которым я был когда-то.
Пьеро пожимает плечами и разводит руками, как будто я спрашивал у него.
Память разбужена простеньким образом из детства – клоунским лицом, – хотя мне взрослому не хотелось бы ничего вспоминать. Там, в этих воспоминаниях, рядом со мной кто-то сидит.
Пьеро расплывается в улыбке и ободряюще кивает.
Я уже подсчитал, сколько мне было лет, но лучше бы мне промолчать. Больше ни слова. Надо остановиться. И все-таки я продолжаю, решив, что рассказ будет касаться лишь самой пантомимы.
– Мне было двенадцать, – говорю я. – В Вальвене.
Я опять умолкаю. Пьеро вновь принял позу сосредоточенного внимания.
Я изучаю его, пока он изучает меня.
Возможно, я все-таки не ошибся насчет его возраста. Может ли он быть тем же самым актером? Тому сейчас где-то под шестьдесят. Да, это было бы удивительное совпадение. Но в жизни случается всякое.
Я говорю:
– В театре в Вальвене. Я ходил на «Пьеро, убийца своей жены» Поля Маргерита. Он сам играл Пьеро.
Я смотрю на актера, жду, не подаст ли он знак, что это действительно он. Приподнятая бровь. Легкий кивок. Что-нибудь. Но он снова застыл неподвижно и кажется персонажем с картины, написанной маслом, на фоне сгущающейся ночной синевы.
– Играл гениально, – говорю я, искушая его похвалой, и опять жду.
– Знаете эту пьесу? – спрашиваю, подмигнув.
В ответ – легкий намек на улыбку.
– А Поля Маргерита?
Этот Пьеро, сидящий напротив, поднимает указательный палец и качает им из стороны в сторону, как бы говоря:
– Я понимаю, – говорю я.
Он перестает качать пальцем и протягивает в мою сторону ладонь, мол, продолжай. Рука на миг опускается, а потом он поднимает уже обе руки, ладонями вверх, загребая воздух к себе: он хочет услышать все.
И я начинаю рассказывать о потрясающем представлении Поля Маргерита, может быть, самому Полю Маргериту, но так, словно это не он, а кто-то другой. Я почти не слышу себя. Мысленно я перенесся в тот душный, крошечный театрик в парижском предместье, в тот летний вечер тридцать лет назад, и Пьеро в белом костюме и белом головном платке совершает преступление, ужасное, но вместе с тем идеальное, ведь его так и не раскрыли. Строгие задники сцены, обозначающие похоронное бюро, – густого черного цвета. На одном из них – огромный плакат с некрологом почившей в бозе Коломбине, супруге безутешного Пьеро; на другом – портрет несчастной усопшей. Рассказывая об убийстве, Пьеро играет и себя, и свою жену. Нет. Там было нечто