И я спокоен. Достаю из кармана ключ. Еще мгновение назад я горел, как в огне, но теперь я спокоен, холоден и собран.
Я подхожу к двери.
Прижимаюсь к ней ухом и слушаю.
Ни звука.
Я подношу ключ к замку под дверной ручкой. Моя рука тверда, словно я держу кисть: только что набрал краску и готов нанести на чистый холст первый мазок.
И вот ключ вставлен в замок, плавно, беззвучно. Свободной рукой я берусь за дверную ручку. Делаю глубокий вдох и поворачиваю одновременно ключ и ручку. Открываю дверь. Тихо-тихо.
В гостиной пусто. Мой мольберт стоит у окна. Дверь в нашу спальню слегка приоткрыта, из щели сочится желтый, как моча, электрический свет. Из спальни доносится тихий смех Соланж, потом шорох одежды и мужское кряхтение.
Я подхожу к двери в спальню и исполняюсь бесконечным, печальным спокойствием. Толкаю дверь и вхожу.
Да, это правда.
Они стоят у изножья кровати, Леклер держит Соланж в объятиях, прижимается к ней всем телом, а она выгибает спину, отклоняясь назад, словно сейчас упадет на постель, ее руки, обхватившие его синюю спину, кажутся ослепительно белыми. Он целует ее в губы, но она видит меня краем глаза, а потом уже смотрит на меня в упор и замирает. Он это чувствует и приостанавливается. На мгновение они застывают передо мной, словно позируют для картины.
Потом она резко сжимает кулаки и делает вид, что колотит его по спине. Они отрываются друг от друга. Леклер оборачивается ко мне и выпрямляется, демонстрируя военную выправку.
У меня мелькает безумная мысль, что мне придется с ним драться.
Но он вдруг моргает и ежится, словно его обдуло студеным ветром, и говорит:
– Все не так, как вы думаете. Она меня соблазнила.
Он щелкает каблуками, идет прямо на меня, мимо меня и исчезает из спальни.
Соланж снова врет, снова актерствует. Я даже и не надеюсь запечатлеть на холсте – при всех моих художественных талантах – непередаваемо сложное выражение ее лица, когда она лихорадочно соображает, как ей отвертеться, вырабатывает план спасения, и боится за свою жизнь, и раскаивается в изменах: не только в той, что сорвалась сейчас, но и в дюжине других, осуществившихся раньше, – и она видит, она понимает, что у меня открылись глаза на ее вероломство, пусть и задним числом.
В комнате жарко, Соланж такая красивая, она – моя Муза, и я медлю в сомнениях. Но потом на меня словно обрушивается столб ледяного, до боли студеного воздуха, и вся моя страсть к этой женщине – томление плоти в единстве с творческим духом – вмиг замерзает и разбивается вдребезги, я стремительно прохожу через комнату, так стремительно, что Соланж даже не успевает измениться в лице, и вот мои руки уже смыкаются на ее горле, и я смотрю, как они давят, сжимаются все сильнее и сильнее, и, отнимая у нее жизнь, я разглядываю свои пальцы – над ними синева, – а потом вижу ее алый рот, разверстый в беззвучном крике.
Наконец она мертва.
Я отпускаю ее, и она падает на кровать.
Мне в ноздри бьет запах.
Грим и «Житан».
Я оборачиваюсь.
Пьеро стоит у меня за спиной на расстоянии вытянутой руки. Стоит с мрачным, торжественным видом.
Он кивает, кладет правую руку себе на горло, что-то хватает под подбородком, его рука поднимается вверх, и белизна поднимается вместе с ней. Белизна – его кожа. И плоть под кожей. Он снимает ее, точно маску, и обнажаются кости шеи, потом – нижняя челюсть, рука поднимается, вот уже показались зубы, скулы и красный, мясистый нос. Рука поднимается еще выше. Последнее усилие – и Пьеро срывает с себя клоунское лицо. Остаются лишь серые кости и пустые глазницы. Только нос не истлел, почему-то остался нетронутым. Красный раздутый нос заядлого выпивохи. Рыхлый, рябой красный нос.
Как и положено черепу, он скалит зубы в улыбке.
Я не в силах заставить себя улыбнуться в ответ.
– Папа, – говорю я. – Что мы наделали?
Ли Чайлд